— Это нехорошо, — сказала она минут через пять, — это нехорошо, что я чувствую; мне стало что-то досадно, зачем это он так сказал; к чему это я так почувствовала? Вы мне простите это?

Руднев только пожал плечами и угрюмо отошел прочь.

— Не уходите, — сказала она кратко, — не уходите, я разве дурно делаю, что во всем признаюсь вам? Я еще не привыкла к вашему лицу, не знаю, когда вы сердитесь и когда конфузитесь...

— Не ухожу! Не ухожу-с! Куда я пойду от вас? Ну, посудите сами, разве я в силах уйти от вас?

— Какой суровый, и какой молодой! — сказала Любаша, качая головой, — как строго глядит, и сам какой еще молодой; что за лицо у вас, нежное, как у барышни... ничего еще здесь почти нет...

И, задумавшись на минуту, она провела рукой по его подбородку и щекам.

— Братец мой младший, Сережа... нет, не Сережа — другой брат, Вася... Посмотрите-ка на меня. Отойдите от двери; что я вам скажу, чтобы никто не видал.

Руднев отошел от двери, и Любаша, вдруг указав пальцами на него и на себя, поспешно сказала: «это мой брат, Вася, а это я...», поцаловала его в губы, но слегка, истинно по-братски, и ушла спать, а Руднев простился с хозяевами и уехал к себе.

«Чем-то это все кончится? — думал он дорогой, — зачем бы это так долго ждать, чтобы старуха смягчилась!.. Впрочем, пусть будет так, как она желает и как советует Максим Петрович».

Дома он сказал тотчас же дяде, что надо будет завтра, наконец, в Троицком провести целый день... Стыдно на глаза показаться! «Через все эти разъезды да вскрытия», — прибавил он потом.