С Катериной Николаевной избегали долго об этом говорить, но раз она сама приехала к ним в гости, довольно свежая и спокойная, и сказала ему: — Хуже всего в этом деле то, Николай Николаич, что я не могу не осуждать его... Посудите сами, не пустая ли это лихорадка... В этом есть что-то больное и ложное. Народ этому не сочувствует. И может ли он сочувствовать?

Николай Николаевич взял со стола газету и, ударив по ней рукой, сказал: — Ведь я то же самое твердил другими словами... Не заехал — вот беда! Я бы его поворотил куда следу — ет... Не знает он ничего... Я говорил ему ехать в Герцеговину.

— Где это Герцеговина? что это такое? — спросила Новосильская.

Николай Николаевич покачал головою.

— Вот посмотрите газету, — сказал он, — прочтите, как перед домом паши были недавно разбросаны отрубленные уши восставших славян! Чего ж бы лучше!

Что же касается до Богоявленского, то он сохранил себя для всемфной отчизны своей. Он пишет в Петербурге больно злые статьи отрицательного направления; женился на купчихе; взял за ней хорошее приданое, оправдывая себя тем, что «при современном ужасном состоянии общества надо быть обеспеченным, чтобы приносить пользу людям»; заказывает платье у лучших портных на Невском и сердится больше по старой памяти. Мнения об нем очень разнообразны.

— Что за диалектика! — говорят люди одного учения с ним. — Кого побьет — тот уж не встанет! — «Он все еще пишет?» — спрашивает человек других взглядов. — «У него нет ничего своего. — Он подражает другому публицисту... Но у того брань была орудием идей, а у этого брань и гразь для брани и грязи!» — «Про кого это вы говорите? — спрашивает третий, равнодушный к общественным вопросам, — не про Богоявленского ли? Я его вчера встретил на Невском. Идет под руку с женой, и клок белых волос торчит через воротник пальто... Терпеть не могу семинаристов!» Однако статьи его небесполезны. Новосильская недавно прочла одну, и ей стало вдруг так стыдно; она сама себе показалась такой ничтожной и ленивой, что энергия добра пробудилась в ней с новой силой, и она тотчас же завела для крестьян прекрасную школу, о которой прежде только раздумывала.

XXIX

На счастье Руднева и Любаши радовалась не одна умирающая Варя. Дети троицкие кричали им навстречу: «Василек и махровая роза!» Максим Петрович нарочно переехал в Деревягино, чтобы видеть это счастье. Он живет ладно с Владимiром Алексеевичем и только изредка подтрунивает над ним.

— Что это у вас, Владимiр Алексеич, за насмешливое лицо? Преядовитая, я вам скажу, у вас улыбка. Все смотрю я на себя — не замарался ли я где? Чищу, чищу, а вы все улыбаетесь?