— Мне кажется, что общего тут мало, — отвечал Руднев.
— Мало-то мало... Да у него это иначе, чем у других выходит... Я ему завидую страшно!.. Мы все уважаем да жалеем народ; а он просто любит его и даже не знает, что глагол «любить» идет к его манерам.
XI
Ехать им вместе приходилось верст двенадцать; было, когда поговорить. Милькеев завел разговор сперва об университете, о физиологии, попросил совета себе от головных болей, хвалил деятельность провинциального врача и потом вдруг спросил: — Отчего бы вам не служить в Троицком? Мне поручено вам предложить это. Я ведь сам хотел ехать к вам. Ваша суровость отталкивает всех, и дядя ваш отказывается вас уговаривать, но я хотел испытать над вами свое красноречие.
— Я уже знаком с вашим красноречием по тому разговору в липовой роще.
Если бы не ночь, Руднев увидел бы, что сосед его покраснел.
— Однако вы не только суровы — вы и язвительны, — отвечал он, — впрочем, это ничего. Давича я еще сказал этому болвану-Сарданапалу: всякому свое: кабану — клык, волку — зуб, а лошади — копыто. Только вы меня не язвите — это не подействует. Вы лучше мне скажите, почему вы не хотите в Троицкое? Вы нас всех, признаться, заинтересовали вашим ночным побегом. Знаете, это — своего рода сила. Многие люди идут на смерть, на труд, но на внезапное нарушение приличия и рутины — решатся очень немногие. И мне и Катерине Николавне это очень понравилось.
«И мне и Катерине Николаевне!», подумал Руднев: «вот как! Я-то, я-то!.. А ведь какая у него приятная, добрая улыбка и какое выразительное лицо!» — Я считаю это скорее слабостью, чем силой, — заметил он громко.
— Это делает честь вашей скромности; но это та же теория, что самоубийство — слабость, а ослиное терпение — сила; а не хуже ли всего презирать себя и олицетворять что-нибудь безличное и пошлое. Не правда ли?
— Не знаю-с.