— Знаю, что я дура, — кротко отвечала бабушка, — только зачем же ты при докторе-то меня бранишь?
— Дай хлебца... маменька... Авдотьюшка... дай хлебца...
— Сергей, подай ей тот большой кусок!
Сергей швырнул хлеб дурочке через стол; и она опять опустилась в темноту за кресла, как будто провалилась сквозь землю.
Ужин был вкусный и обильный; старуха начала расспрашивать доктора о службе, о Троицком, о дяде.
— Я ведь знавала хорошо Владимiра Алексеича, — сказала она между прочим, — прежде мы все вместе жили; съезжались, веселились много, все знали друг друга. А потом стали стары, стали дома все сидеть; а молодые наши не мастера веселиться. Я лет пятнадцать, думаю, вашего дядю не встречала. А первый раз, как мы познакомились, это было преуморительно! Аша, помнишь?
— Помню, maman... Как не помнить!..
— Да! ныньче все здоровья стали плохого, беспрестанно простужаются... А мы что выносили — волос дыбом теперь станет... Я была первый раз вдовой; второй мой муж был женихом моим тогда, и мы, вот с Ашенькой, приехали к нему в дом на несколько дней погостить. Было еще человек несколько родных; а ваш дядя был Петру Петровичу (моему второму мужу) друг; от скуки вздумали возиться, и ваш дядя вострый такой был на все. Бегать прыток был, игры выдумывать и смешил исподтишка — на все руки! Возились-возились, бегали-бегали, Ашеньке было лет пятнадцать, она взяла да из рукомойника Петра Петровича и облила всего, а на нем был с иголочки бархатный сюртучок, как этот цвет, Аша, звали?
— Puce йvanouie, maman.
— Да! так звали этот цвет. Что тут делать? Какую месть придумать? Вот, вы и не поверите, быть может, а это правда: Ашенька была всегда такая худая, слабая, и мы ее «фараоновой коровой» звали. Что ни ест — все не впрок. Так ее пожалели, а меня, вот княгиню Самбикину да еще покойную сестру мою взяли под руки да в пруд и окунули, как есть в платьях, а на дворе октябрь стоял.