Я так устал и охрип, что уже не в силах был больше произнести ни звука. Пот лил с лица ручьями, стекая на нагретую солнцем медную кирасу. Каска жгла голову. Высокий и твердый, как дерево, тесный воротник колета, как тиски, давил шею, подпирая высоко подбородок и причиняя боль.
Оба полка, и люди, и лошади, были в поту, задыхались от усталости и жары. Больше других умаялись батальонные и эскадронные командиры; их лошади были сплошь в пене, точно вымазанные мелом. Командир нашего второго батальона Никифоров, человек пожилой и грузный, с одышкой, которого я чаще других бросал на противника, до того забылся в этой горячей суете, что не почувствовал, как испражнился на седле и как испражнения прошли у него по спине вверх и вышли через край воротника…
Николай был очень доволен.
— Молодец, — сказал он растроганно. — Спасибо.
— Рад стараться, ваше императорское величество! — прохрипел я.
— Благодарю… — Николай обнял меня и поцеловал в лоб: от него пахнуло на меня чудеснейшими духами, сильный и тонкий запах которых я долго после этого ощущал…
— Жалую тебя офицером…
— Ваше императорское величество, — подскочил наш полковой, — осмелюсь доложить: он еврей!..
Николай изменился в лице, глаза его расширились, он смутился. Но сейчас же овладел собой. Взгляд его стал металлически-суровым. Он досадовал на командира за то, что тот его не предупредил, а на меня за то, что я еврей. Ведь царское слово, по обычаю, обратно не берется. Но вместе с тем он не мог допустить, чтобы еврей был офицером.
— И не принявший православия? — сухо спросил он у меня.