Ничего больше — только и сказала, а гость не выдержал, потупился и рассмеялся, у нее поцеловал руку, а супругу ее сказал:
— Ну, хорошо, хорошо, довольно: я буду верить, что tout ça est vrai[23]
Так она его с этим и похоронила, и с той поры жила здесь с одною своей англичанкой и читала иностранные книги.
На людях ее никогда не видали, и потому теперь, когда она с своею англичанкою показалась в церкви, где отпевали Сашу, — на нее все взглянули, и всякий потеснился, и им двум нашлось место. Даже толпа будто сама их придвинула вперед, чтобы посмотреть на них. Но высшим велением угодно было, чтобы ничто постороннее не отвлекало общего внимания от того, что ближе касалось бедного Саши.
В то самое мгновение, как две важного вида дамы подвигались вперед, на пороге дверей еще появилась одна женщина — скромная, в черной шелковой шубке: одежда ее как пеплом посыпана дорожным сором, лицо ее — воплощенье горя…
Ее никто не знал, но все узнали, и в толпе пронеслось слово:
— Мать!
Все ей дали широкий путь к драгоценному для нее гробу.
Она шла посреди раздвинувшейся толпы — скоро, протянув вперед перед собой обе руки, и, донесясь к гробу, — обняла его и замерла…
И пало и замерло с нею все… Все преклонили колена, и в то же время все было до того тихо, что когда «мать» сама поднялась и перекрестила мертвого сына, — мы все слышали ее шепот: