Если же пускаться в анализ всех тонкостей брачных несчастий, то, может быть, найдется немало сторон, с которых мужское страдание будет еще больнее женского. Из числа этих сторон позволим себе указать на одну: покинутая и обманутая женщина в большинстве случаев возбуждает к себе участие и сожаление, а покинутый и обманутый мужчина в таком же большинстве случаев возбуждает к себе насмешку, которой множество самых сильных людей не могли перенести, предпочитая смерть — осмеянной жизни. Жертвою такого положения погиб Пушкин, его боялся Гейне; тысячи других людей сделались от него людьми, достойными глубочайшего сожаления. А потому, не имея права отвергать, что разрушенное семейное счастие может убить одинаково женщину, как и мужчину, мы не видим в необходимости реформирования брачного вопроса один стимул из вопроса специально женского.

Обратимся к отысканию женского вопроса в положении наших девушек. Здесь мы видим то же самое, т. е. что зависимость женщины от родителей ее или опекунов в ее девическом веке, в период подготовки ее к жизни, — также малым чем отличается от общей детской зависимости в семье русской. Деспотизм родительской власти в тех семьях, где с ним знакомы, одинаково давит или одинаково может давить и сыновей, и дочерей, а иногда даже дочерей меньше, чем сыновей. В «Грозе» старая Кабаниха забила сына своего Тихона более, чем дочь Варвару, в наших газетах родители В. недавно искали своего пропавшего сына и обещали ему какие-то уступки, которых не считали нужным оказать, пока не вывели его из терпения и пока он был с ними. В разгар петербургского нигилизма в 1862 и 1863 г. масса девушек, сбегавших из родительских домов в петербургские нигилистические коммуны, доказали, что семейный деспотизм по отношению к ним вовсе и не был так силен, как желается это представить некоторым специалистам по женской части. Если же указывать на самый факт побегов как на прямое следствие семейного деспотизма, то надо сознаться, что этот деспотизм очень недеспотичен, если от него так просто можно отделаться. Что это за деспотизм, который мог быть сброшен каждою девочкою, которая захотела его сбросить? Какой это деспотизм, который ничего не умел поставить в защиту своей власти над возмутившейся против него женщиной? В России знают довольно много видов деспотизма, где он является во всей своей силе. Русь очень долго знала деспотизм правительственный, которого снять не было решительно никакой возможности и за малейшее неповиновение которому человека настигала строжайшая кара. Это был деспотизм. Россия и поднесь в тех местах, где еще не вошли в силу новые судебные учреждения, терпит деспотизм судейский и вообще деспотизм властей. Одна ревизия, произведенная пять-шесть лет тому назад сенатором Сафоновым в Пензенской губернии, показала, что произвол властей в самое недавнее время у нас не знал никаких невозможностей и что история купца, высеченного бирским исправником, вовсе не составляет явления, слух о котором мог бы удивить людей, знающих былые порядки в России, как это происшествие удивило наивных питерщиков. Безответственным деспотизмом властей совершались беззакония самые вопиющие: людей грабили, лишали доброго имени, чести, состояния; отнимали жен у мужей, дочерей у отцов; а решался кто-нибудь жаловаться, брал котомку на плечи и, оставляя семью на жертву местному тиранству, сам плелся в Петербург, — его по дороге ждали либо сумасшедший дом, либо острог, где он и поканчивал свое земное странствование. Это тоже, бесспорно, был деспотизм. Третий вид деспотизма был деспотизм начальственный по службе, деспотизм, при котором могли выходить в люди только одни Молчалины, не смевшие своего суждения иметь. В Испании есть деспотизм религиозный; в Китае деспотизм обычая; в Англии деспотизм общественного мнения… Но как сопоставить со всем этим наш бессильный семейный деспотизм? Если у нас есть деспотизм, не только переживающий все доселе совершившиеся реформы, но еще даже черпающий в некоторых из них новую силу, то это один деспотизм общественный. Не деспотизм предрассудков общественных и мнений, не то, «что станет говорить княгиня Марья Алексевна», а что облекается в право тирании и подавляет личность во имя общих интересов. Этот деспотизм, страшный, как обоюдуострый меч, имеет еще ту особенность, что его иногда надо терпеть, потому что ограничение его в иных случаях было бы ограничением только что распочинающегося общественного самосуда. А между тем этот общественный деспотизм, при настоящей еще грубости нравов одних и темноте понятий других, то исключает человека из общества, то не выпускает из общества юношу, избирающего себе ученую карьеру, то отдает по приговору в смирительный дом, ссылает в Сибирь, сдает в опеку и даже в солдаты, и делает все это всего чаще без всяких оснований — по побуждениям, заслуживающим полного осуждения. Так, например, когда одному флигель-адъютанту, посланному для наблюдения за производством рекрутского набора в одной губернии, было подано очень много жалоб на сдачу обществом в рекруты людей неочередных, по общественным приговорам за дурное поведение, и когда по просьбам этим было произведено дознание, то оказалось, что общества, постановившие эти утвержденные присутственными местами приговоры, не могли ничего привести в основание своих страшных постановлений. Общества нередко отвечали, что отданный по общественному приговору в рекруты за дурное поведение человек «как следует не умывался и не молился Богу», или просто «не исполнял как должно всей своей религии», или, еще проще, «оказывал недостаточное почтение старшим»… Так здесь мы опять видим и опять понимаем деспотизм. Могут вас лишить ваших прав, сдать вас без очереди в солдаты, запретить вам любить искусство, как желают сделать нигилисты и как сделали уже на днях мужики села Клебани, запретившие в своем обществе музыку и танцы; могут вас, взрослого человека, взять в опеку, как представляет напечатанная у нас драма г. Стебницкого «Расточитель»… Это деспотизм, и этого деспотизма наши петербургские публицисты не видят! Появление драмы «Расточитель», с ее несколько оригинальным, но вовсе не сверхъестественным сюжетом, произвело переполох не только в театрально-литературном комитете, запросившем автора, могло ли быть и было ли когда-нибудь на Руси подобное происшествие, но даже во всей печати, органы которой, за исключением «Москвы», «Московских ведомостей» и «Вести», ударили в набат — одни, что это анекдот, на котором нельзя было строить пьесу, а другие еще основательнее, что это просто выдумка автора и клевета на русскую жизнь, тогда как, исключая трех случаев взятия в опеку за расточительство, сообщенных театрально-литературному комитету автором, во время газетных толков о невозможности такого общественного произвола над личностью. — В Петербурге было известно пять личностей, ныне несущих на себе всю тягость такого произвола, на каком построена драма г. Стебницкого. Эти расточители: г. Я—в в Петербурге, Сергей Ку—н из Москвы, Ор—в из Кашина, Со—в из Бежецка и Су—н из Твери. Деспотизм общественный, находя себе поддержку в кривосудии или невнимательности властей, лишает человека присущих ему прав по рождению и делает его ребенком, словно как в доброе старое время, в силу деспотичного крепостного права, по произволу владельца, человек обрекался на нежеланный брак или на безбрачие и в то же время наказывался за разврат… А мы говорим о каком-то домашнем деспотизме! Где же он? Что такое этот деспотизм? Чем он выражается? Где его знамения в русской жизни! Не эти ли жены неохужденного поведения людей, променявшие честную жизнь на нигилистическую коммуну? Не эти ли дочери, последовавшие примеру этих жен? Не те ли девицы хороших фамилий, которых старший полицмейстер большого губернского города нашел в приютах разврата и на предложение избавить их от этой жизни — получил ответ, что эта жизнь предпочитается ими по соответственности их вкусам и образу мыслей?.. Что сделали деспоты-мужья и деспоты-отцы, чтобы взять назад своих жен из коммун или своих дочерей из притонов разврата? — Ничего. Эти деспоты только скорбели и, может быть, плакали, как женщины.

Мы совершенно понимаем всякое соболезнование о положении женских и не женских членов грубых семейств. Мы не только сочувствуем многим пьесам А. Н. Островского, но даже совершенно разделяем чувства, выраженные в «Капризах и раздумьи» г. Герцена. И мы, как и г. Герцен, и знаем, и верим, что за каждыми тихими окнами, в которые нам светят на улицу мерцающие лампады, непременно есть какая-нибудь страдающая душа, какая-нибудь угнетенная или обижаемая семьею личность, но мы не знаем, на каком основании полагать, что эта личность всегда непременно — жена, дочь или свояченица? Мы не знаем, почему это не отец, оскорбляемый своими детьми, почему это не брат, обиженный братьями, почему не пасынок, терзаемый мачехой, или муж, взятый сегодня по жениной просьбе в опеку? А потому, соболезнуя и сострадая слезам всех этих людей, влачащих скорбную жизнь под родным кровом, мы здесь специально женского вопроса не видим. Мы видим здесь общечеловеческий вопрос, видим следы несправедливости и жестокосердия, к которым, к несчастию, так склонно человечество, но женского вопроса тут нет, и помогать горести несчастных в своей семье мужчин и женщин будет не существующий ныне «Женский вестник» и не «Мужской вестник» — журнал, в котором мы предвидим необходимость, — а возвышение общечеловеческого развития, смягчающего нравы, просветляющего понятия и неравномерно облагораживающего и ум, и сердце. Эта задача не «Женского вестника» и не специалистов по женской части, а это задача просвещения и истинного христианства, внушающего строгость к себе и снисхождение к ближнему и искреннему.

Не видим мы также ничего специально-женского и во всех толкованиях о женском труде и о женском образовании. Это также вопрос общесемейный. Какому мужу не легче жить с женою, способною относиться к вещам здраво, без жесткого эгоизма, развиваемого семьею, в которой надо всем преобладали расчеты, без суетности, укореняемой привычками и обычаями так называемой светской среды, и без нигилистической легкомысленности, словом, без всех этих враждебных семейному счастью черт, характеризующих отношения многих современных женщин к самым важным в жизни вопросам? Какому мужу не легче думать о смерти, зная, что дети его останутся на руках женщины солидной и строгой к себе, которая не даст детям произрасти в негодяев? Какому отцу не облегчится тяжелый час смерти, если он знает, что покидаемая им на земле дочь его остается с руками, с головой и с крепкими убеждениями, которые в общей своей совокупности не допустят ее предпочесть честной трудовой жизни жизнь бесчестную, но легкую для женщины празднолюбивой и безнатурной? Все это для всех мало-мальски просветленных людей — уже давно истины, не требующие ни сопоставления их дочерей на одну ногу с кобылицами, бегающими на царскосельском ипподроме, и никаких других ни умных, ни глупых доказательств. О людях совсем темных, тупых, глупых и корыстных мы не говорим: с такими людьми нечего толковать ни о женских, ни о каких вопросах, а их просто нужно, как малых детей, учить еще отличать добро от зла в самых простых обыденных случаях жизни; они глухи ко всему занимающему общество в сфере интеллектуальной, и их надо поучать не литературою, а над ними нужно разве стоять с указкой или ходить по пятам их, буде они это позволят, и буде кто пожелает принять на себя такую миссию. Но для людей умных, разумея в этой категории всех людей, с которыми можно считаться понятиями и взглядами, давно решено, что солидная, умная и трудолюбивая женщина, мать, жена, дочь — достойны почтения, и они составляют для всех истинно умных и честных людей их идеал. Понимая это, каждый умный человек желает себе жены, достойной уважения, — женщины, способной приобретать себе в жизни почитателей и друзей, а не ухаживателей и ферлакуров; и каждый отец по мере сил своих и понимания тщится воспитать в дочери женщину, гарантированную добрым и целесообразным воспитанием от всяких недостойных симпатий. Вопрос может быть только в том: достигается ли это всеми и кто этого достигать желает? Можно сказать, что это нынче и достигается, более чем когда-нибудь прежде, но не всегда. Не всегда и далеко не всеми достигается это от причин самых сложных и самых многообразных. Во-первых, наше общество, как и наш ум, еще очень молоды. История нашего интеллектуального и нравственного прогресса испокон веков совершается необыкновенно тихо и неспешно. (В чем, конечно, есть свое очень досаждающее зло, но, может быть, есть и свое добро.) Наши бабки росли еще на правилах «Домостроя», и высшею нравственностью для себя поставляли домовитость, чадородие и покорность. Наши матери, знавшие на память «Онегина» и читавшие в своих мечтаниях:

Ты в сновиденьях мне являлся,

Незримый мне ты был уж мил,

были выводимы из этих мечтаний патриархальным толчком, сопровождавшимся стихом другого современного им поэта:

Ах, матушка, не довершай удара:

Кто беден, тот тебе не пара.

Требовать от наших бабок и матерей, чтобы они дали дочерям своим такое развитие, о котором сами они не могли получить ни малейшего понятия, было бы очень большою несправедливостью. Но что же мы видим? Когда нам, сделавшимся теперь в эти годы мужчинами, пришлось иметь дело с дочерями этих малоразвитых матерей и с внучками наших вовсе не развитых домостроительных бабушек, мы требуем от женщин нашего поколения такого идеального преуспеяния, какого самая прогрессирующая нация не в силах была бы дать в два, даже в три поколения! Справедливы ли мы сколько-нибудь к нашим сверстницам, несущим с нами вместе все клеветы и поругания за их мнимое равнодушие к делам прогресса и к изобретенному специалистами по женской части женскому вопросу? По нашему мнению, осуждения, падающие в этом на наших лучших современных женщин, очень несправедливы. Лучшим женщинам нашего времени, во-первых, принадлежит неотъемлемое право гордиться опровержением старинного мнения, что свобода женщину портит и что коню не следует верить в поле, а жене в доме. Нашего века хорошие женщины доказали, что они могут пользоваться свободою, не пятная человека, доверяющего их свободе. Нашего века женщины, не злоупотребляя этою свободою, сумели заставить людей относиться к себе как к человеку, как к существу, к которому можно быть влекомым по приязни, по дружбе, по уважению к ее достоинствам, одним словом, по побуждениям, не имеющим ничего общего с желанием влепить ей ноздревскую безешку и созерцать ее с мыслью «во еже вожделети ю». И прибавим, что все это уменье пользоваться своею свободою наши лучшие женщины и семьянки доказывали в то время, когда современные им худшие женщины нашего времени ужасали свой век чудовищностью своего холодного, бесстрастного разврата по принципу и бросали черную тень на все современное им женское поколение. Не нашего ли поколения лучшие женщины сделали общее и дружное движение к мягкому обращению с своею прислугою и с детьми — к обращению, заменившему прежнюю резкость и суровость, подлежащие всяческому порицанию? Не нашего ли поколения женщин мы видели сестрами милосердия в крымскую кампанию? Не их ли мы видели и многих и поднесь видим бесплатными учительницами в народных школах? Не они ли первые сделали шаг к той простой жизни, где жена живет настоящею помощницею мужу и, вместо прежнего брандахлыстничанья да бесконечных концертов на своем красноречии, становится за мужнин прилавок, за его конторку? Они ли перестали стыдиться забот о семейном обеде и гордиться исполнением своего материнского долга?.. Все это сделали они, наши лучшие женщины нашего времени, чудом единым, единою благостью великого Бога земли русской, в одно поколение сбросившие с себя целый хлам вековых предрассудков и в то же время не заставившие ни ближних, ни присных своих пожалеть о принадлежащей им свободе. Что же еще могли сделать эти женщины в каких-нибудь десять лет своего действования? Не в том ли великие вины их, что они не увлеклися табунною жизнью коммун и не учили пятилетних дочерей своих, в видах порабощения стыда, читать публично с подходящими телодвижениями «Неземные создания», как это делали нигилистки?