— Ничего, батюшка. Нечем обижаться-то. Ни от сумы, ни от тюрьмы не отрекайся. Тюрьма, батюшка, еще не винит. — И женщина заковыляла за солдатом.

Прежде мы зашли в столовую. Комната довольно большая, но темна. Столы кругом; в чашах квас не то с редькою, не то с хреном и с конопляным маслом. Попробовал — есть можно. Рабочие весь пост едят гораздо хуже. Дама, наблюдающая за порядком в столовой, пояснила мне, что это кушанье из самых плохих и подается только по случаю такого дня, как страстная суббота. Хлеб прекрасный, соль белая.[5]

Мы прошли через столовую и в дверях встретились с какою-то изнеможенною женщиною, которая прямо повалилась в ноги Л.

— Встань! встань, матушка! — говорил он, поднимая ее на ноги.

— Ваше высокоблагородие, помилуйте! Заступитесь! Который год Бог знает за что содержусь. Смерть моя! Хоть бы какое решение было.

— За что она содержится? — спросил Л.

Дама, к которой относился вопрос, не могла на него отвечать, Ярошенко тоже.

— Это к тебе дочери ходят? — спросил Ярошенко женщину, как бы желая этим вопросом привести себе на память ее историю.

— Ко мне, — отвечала женщина сквозь рыдания и опять бросилась в ноги Л.

— Да кто ты такая? Как тебя зовут?