Купец ковырнул ногтем еще мыла и сунул его в рот бедной женщине.

Я побежал в избу к становому. Становой сидел у раскольницы Меланьи и благодушествовал с нею за наливкой.

— Милости просим, господин честной! — сказала мне подгулявшая Меланья.

Я рассказал становому об истязании бабы и просил его идти и отнять ее. Он махнул рукой и предложил мне наливки.

— Они, — говорит, — свое дело знают; сами разберутся.

Я настаивал. Становой послал на погост десятского, а сам налил новый стаканчик и сказал мне:

— То-то, господа! ведь это ваше самоуправление. Чего ж вы к нам ходите? — Самоуправление и самоуправство, по его мнению, одно и то же.

Прежний Настин барин умер, и Маша умерла по двенадцатому году; ее уморили в пансионе во время повального скарлатина. Старшая ее сестрица напоминает Ольгу Ларину*: «полна, бела, лицом кругла, как эта глупая луна на этом глупом небосклоне». Матушка не видит дочерней пустоты и без ума от тех, кто хвалит ее «нещечко». Зато Машин братишка, Миша, отличный мальчик. Ему теперь четырнадцать лет, и он учится в губернской гимназии. В его лета мы и не думали о том, о чем он говорит сознательно, без фраз, без аффектаций. Училища не боится, как мы его боялись. Рассказывает, что у них уж не бьют учеников, как, бывало, нас все, от Петра Андреевича Аз — на*, нашего инспектора, до его наперсника сторожа Леонова, которого Петр Андреевич не отделял от себя и, приглашая учеников «в канцелярию», говорил обыкновенно: «Пойдем, мы с Леоновым восписуем тя». Теперь Миша с восторгом говорит о некоторых учителях; а мы ни одного из своих учителей терпеть не могли и не упускали случая сделать им что-нибудь назло. Учителей Миша любит вовсе не за послабления и не за баловство.

— Вот, — говорит он, — учитель русской словесности: какая душа! Умный, добрый, народ любит и все нам про народ рассказывает.

— А ты любишь народ? — спросил я Мишу.