— И опять, что не в коня корм-то класть, — рассуждала мать Агния. — Другое дело, если бы оставила ты свое доброе родным, или не родным, да людям, которые понимали бы, что ты это делаешь от благородства, и сами бы поучались быть поближе к добру-то, и к богу. Тут бы и говорить нечего: дело хорошее. А то что из всего этого выходит? Свекровь твоя уж наверное тебя же дурой считает, да и весь город-то, мужланы-то ваши, о тебе того же мнения. «Вон, мол, дуру-то как обделали», да и сами того же на других, тебе подобных овцах, искать станут. Подумай сама, не правду ли я говорю?
— Не знаю, матушка, — краснея, проронила Феоктиста.
В келье наступило молчание.
Игуменья быстро шевелила чулочными прутками и смотрела на свою работу, несколько надвинув брови и о чем-то напряженно размышляя. Феоктиста также усердно работала, и с полчаса в келье только и было слышно, что щелканье чулочных спиц да ровный, усыпляющий шум деревянной моталки.
— Дома мать игуменья? — произнес среди этой тишины мужской голос в передней.
Игуменья подняла на лоб очки и, относясь к Феоктисте, проговорила:
— Кто бы это такой?
Феоктиста немедленно встала и в комнате девочек встретилась с Бахаревым, который шутливо погрозил ей пальцем и вошел к игуменье.
— Здравствуй, сестра! — произнес он, целуя руки матери Агнии.
— Здравствуй, Егор! — отвечала игуменья, снова надев очки и снова зашевелив стальными спицами.