— О чем же? Мы с ней и так, кажется, много говорили и о поляках и о призваниях.
— Ну, да про поляков теперь уж все пустое, с полгода тому беда была у нас. Тут есть полячок, Фуфаевский, — он все нашим дамам будущее предсказывает по линиям рук да шулерничает, — так он ее напугал, что на ней польская кровь где-то присохла. Она, бедняга, даже ночью, как леди Макбет*, по губернаторскому дому все ходила да стонала: «Кровь на нас, кровь! иди прочь, Грегуар, на тебе кровь!» Ну, а тому от нее идти прочь неохота: вот она его этим и переломила на польскую сторону… Да все это вздор. Она мне что-то другое о тебе говорила. О чем бишь она хотела от тебя, как от способного человека, узнать?.. Да! вспомнил: ей надо знать, открыто или нет средство, чтобы детей в реторте приготовлять?
— Это, — говорю, — что за глупость?
— Писано, — говорит она, — будто было про это, а ей непременно это нужно: она дошла по книжке Пельтана*, что женщины сами виноваты в своем уничижении, потому что сами рождают своих угнетателей. Она хочет, чтобы дети в ретортах приготовлялись, какого нужно пола или совсем бесполые. Я обещал ей, что ты насчет этих реторт пошныряешь по литературе и скажешь ей, где про это писалось и как это делать.
— Ты, — говорю, — шут гороховый и циник.
— Нет, ей-богу, — говорит, — я ей обещал, — да еще сам, каналья, и смеется.
— Ну, а успел обещать, так умей сам и исполнять как знаешь.
Глава семьдесят четвертая
Целую ночь я однако ж продумал, лежа в постели: что это за люди и что за странный позыв у них к самой беспричинной и самой беззаветной откровенности? Думал, решал и ничего не решил; а наутро только что сел было за свою записку, как вдруг является совсем незнакомый господин, среднего роста, белый, белобрысый, с толстыми, бледными, одутловатыми щеками, большими выпуклыми голубыми глазами и розовыми губками сердечком.
Вошел он очень торопливо, размахивая фуражкой, плюхнул прямо на стул у моего письменного стола и, усевшись, отрекомендовался Семеном Ивановичем Дергальским.