Для меня же настало испытанье ужасное. Маменька от гнева на меня так занемогли, что стали близко гробу. Унылость во всем доме стала повсеместная. Лекаря Депиша не хотели: боялись, что он будет обо всем состоянье здоровья расспрашивать. Обратились к религии: в девичьем монастыре тогда жила мать Евникея, у которой была иорданская простыня, как Евникея в Иордане реке омочилась, так ею потом отерлась. Этой простыней маменьку окрывали. Не помогло. Каждый день в семи церквах с семи крестов воду спускали. Не помогло. Мужик-леженка был, Есафейка, — все лежнем лежал, ничего не работал — ему картуз яблочной резани послали, чтобы молился. То же самое и от этого помощи не было. Только наконец, когда они вместе с сестрой в Финогеевичевы бани пошли и там их рожечница крови сколола, только тогда она чем-нибудь распоряжаться стала. Иорданскую простыню Евникее велела отдать назад, а себе стала искать взять в дом сиротку воспитывать.
Это свахино было научение. Своих детей у нее много было, но она еще до сирот была очень милая — все их приючала и маменьке стала говорить:
— Возьми в дом чужое дитя из бедности. Сейчас все у тебя в своем доме переменится: воздух другой сделается. Господа для воздуха расставляют цветы, конечно, худа нет; но главное для воздуха — это чтоб были дети. От них который дух идет, и тот ангелов радует, а сатана — скрежещет… Особенно в Пушкарной теперь одна девка: так она с дитем бьется, что даже под орлицкую мельницу уже топить носила.
Маменька проговорила:
— Скажи, чтоб не топила, а мне подкинула.
В тот же день у нас девочка Маврутка и запищала и пошла кулачок сосать. Маменька ею занялась и перемена в них началась. Стали мне оказывать язвительность.
— Тебе, — говорят, — к велику дню ведь обновы не надо: ты теперь пьющий, тебе довольно гуньку кабацкую.
Я уже все терпел дома, но и на улицу мне тоже нельзя было глаза показать, потому что рядовичи* как увидят, дразнятся:
— С дьякона часы снял.
Ни дома не жить, ни со двора пройтись.