— Так чего же серчать?
— «Чего, чего!» — Федька вдруг фыркнул. — А ну тебя! Пристал! Тоже!
Была ночь. И была тишина. Вспыхивали и гасли молчаливые зарницы. Вдали, в поле, стояло огромное зарево.
Становилось поздно. А Сорока и Федька не спали. Сидели, разговаривали.
— Это он верно, — говорил Сорока. — Мы войны-то не хотим. На кой она нам? Нам бы, знаешь, поскорей с ней покончить да за дело. А дела, Федор. На сто лет хватит. Ты вот только погляди, как народ-то вокруг живет. И смех и грех. Зайдешь и не знаешь: то ли хата, то ли хлев? Грязи — от пола на аршин. Клопов, тараканов — не оберешься. Дитя лежит в люльке — так на нем мух, год считать — не сосчитать. Накрыть бы его чем. А поди ему, мужику-то, растолкуй. И то: он-то чем виноват? Его, мужика-то, тысячу лет гнули. Теперь вот разогнуть надо. Вот оно что, Федор. Ты как? Не спишь?
— Нет, — сказал Федька. — Не сплю.
— Вот и у нас, на Кубани, — продолжал Сорока. — Богатый край, а тоже — как кто. Крепкий казак — тот сыт. А победней — тот горе ест, бедой заедает. Про нас, знаешь, как говорили? «Слава казачья, жизнь собачья». А край богатый. Погляжу — другого такого нет.
— А что?
— А погоди. Дойдем — увидишь. Хлеба на нем — тут такие и не снились. А ночь придет — звезды на небе, ну, не соврать, в кулак. И поет степь. Всю ночь поет. Лежишь, ворочаешься: спать надо, вставать-то на свету, а не уснуть — поет степь, да так поет — век бы слушал…
Сорока замолчал, задумался. И вдруг негромко, вполголоса: