Над ложбиной стояло черное небо, и в небе слабо светили звезды. Было холодно, неприютно. Где-то позади были Ряды, дом, постель. Где-то впереди был лес и в лесу эти — как их? — зеленовцы, бандиты. А тут — вокруг ложбины — голые осенние поля, сонные деревни, распутица, глушь.
— И-эх, — зевнул Ирмэ, — скучно!
Игнат тоже зевнул, смачно зевнул, с хрустом. Почесался. Но ничего не сказал.
— Скучно, говорю, Игнат.
— Ничего, — Игнат сильно затянулся, цыгарка вспыхнула, и Ирмэ увидел его желтые морщинистые щеки и кончик длинного, острого, как у птицы, носа. — Ничего, коваль, — сказал Игнат. — Тут-то еще ничего. Тут тебе и к хате близко, и места все знакомые, и никто тебя по морде не лупит. Три дня повоевал — и домой — щи хлебать, да с салом.
Игнат крякнул, помолчал немного и опять заговорил:
— На позиции, бывало… Офицер у нас был, Каркасов, гладкий боров, кабан. Не любил он меня. «Ты, говорит, такой-сякой, мне всю роту гадишь». И вот — как кого на разведку, он меня: «Бери, — говорит унтеру, — Ипатова», А унтер — тот был ничего, из Костромы сам-то, костромской. «Опять, — говорит, — Игнат, тебя. Иди уж. Авось, бог помилует». Что поделаешь, пойдешь. Отойдешь это за окоп, окопаешься, ляжешь, лежишь. А ску-учно! Летом — туда-сюда, хоть тепло. А зимой — так хуже не надо. Холодно. Люто. И места все незнакомые, не наши, скучные места. Лежишь себе и думаешь: «Ух, думаешь, Игнат, и за что тебя так?» И так, брат, паскудно сделается, что взвоешь, ей-богу. Лежишь и воешь, тихонько, чтоб немец не учуял, а то учует — не дай бог. Да. Теперь-то, коваль, что? Теперь и воевать-то не скучно. Хата недалече, и места все знакомые, и мужики все свои, деревенские.
— А убили его? — спросил Ирмэ.
— Кого это? — не понял Игнат.
— Офицера. Ротного.