— Истинно, господь-то велик и многомилостив к сирым, — закончил рыжий дьячок, тоже затесавшийся в мирскую ватагу.

III

Опять вечер, только уж поздний вечер. И стадо давно пригнали, и в ночное уехали. Тишь обняла сельскую улицу, млеющую от ласк прохладной росы ночной, задумчивую и печальную улицу, которую, как бы пугливую молодую невесту, жених-месяц обливает своими золотыми и серебряными блестками.

— Вот чудесно мы Козлиху просватали, — говорил соседу урезонивавший ее толстый мужик, возвращаясь с ним с великого пира.

— Просватать-то мы, сусед, точно что ее просватали, только же и миру суд у господа бога, сам знаешь, будет какой! Не будет там отлички-то богатым от бедных, пойми ты это. Ведь мы ее, Козлиху-то, за ее же добро с корнем вон вырвали.

— А рази она первая? — спрашивал толстяк. — Рази теперича мир без угощенья может прожить? Опять же она не бранись! Знает, что богатый мужик, а на задор лезла. Рази он ее одну за свою обиду искоренил? Ведь видела она, что мир с ним спорить не может.

— Знаем мы эти пословицы-то: с сильным не борись, с богатым не тягайся; все же таки господа бога мы позабыли, правду в кабаке пропили…

— О господи! господи! — боязливо прошептал толстый мужик, перекрестившись. — Все-то дела вино сочиняет.

— Васька! — громко раздался из глубины правления голос пьяного писаря.

— Чего изволите, Микита Иваныч? — отзывается сторож.