До страсти я любил слушать рассказы про отцовскую силу.

— Ферапонту-то запрещено ведь, ха? — слышится мне радостный голос какого-нибудь Петрухи, лихого бойца, но с которым тем не менее отец мой бьется одной рукой и побивает. — Ей-богу, ему запретили на бой выходить, — С полным счастьем смеется Петруха и, в свидетельство достоверности своего показания, усердно крестится.

— Как так запретили? — спрашивают.

— А так! От самого, может, царя, из самого Питенбурха! Ха, ха, ха, ха!

— От самого? Ей-богу? Да как же это?

— А вот так-то: услышали в Питере, что вот-де так и так: есть силач по имени Ферапонт Иванов, приказчик, — и крушит он на кулачках народ. Услышамши, сейчас приказ — пиши, говорит: «запрещаю я тебе, Ферапоша, на кулачный бой выходить и народ мой увечить. А ежели, говорит, ты удержу себе дать не можешь и биться по-прежнему станешь, так ты отпиши об этом в синат, я тебя тогда прикажу лютой смерти предать». Вот он какой указ-то царский! — в радости добавлял рассказчик, выбивая на грязный пол табачную золу из короткой деревянной трубки.

— А это, братец ты мой, чудесно, ежели он биться не станет. Поколотимся мы без него за первый сорт.

— Дело ведомое!

«Сам я беспременно такой же лютый буду! — по секрету думал я сам с собою, валяясь на соломе дворовой избы. — Тоже я им тогда, как большой вырасту, в зубы-то пристально загляну».

Слушая такие разговоры, я чем больше вырастал, тем с большею любовью всматривался в смуглое и худощавое лицо отца, на котором всегда отражалась какая-то кроткая, но вместе с тем несокрушимая сила.