— Ты что же это? — спрашивает крикуна хрипучий бас будочника. — Ты опять свои шутки шутишь? Мало я тебе онамедни шею за них намылил? Ежели мало, так скажи, я тебе еще прибавлю.
— Дядюшка! Да ведь скучно!.. День-то деньской сидючи за работой, чего не придумаешь?.. Выбежишь когда на улицу-то украдкой, улица-то, сейчас умереть, светлым раем тебе покажется, — ну, тогда ты не вытерпишь и в радости заорешь…
— То-то в радости! Гляди, ты у меня иным голосом, пожалуй, вскрикнешь, как вот ножнами начну тебя по мягким-то оторачивать… Уймись, парень! Ей-богу, уймись!
— Не буду, дядюшка, однова дыхнуть, не буду, — с хохотом уверяет прежний голос, — только теперича в последний раз позволь.
— Ну, парень, придется мне, должно быть, с моего места встать… Разозлил ты меня, паренек!
И затем уличную тишину нарушает какое-то шуршанье, словно бы какой одышливый и ленивый человек собирался в дальнюю путь-дорогу.
— Кар-р-раул! — снова из всех легких трубит паренек, захлебываясь от хохота.
После этого слышится легкое захлопывание калитки и шлепанье босых ног по оттеплевшему снегу.
— Экой парень — разбойник! Удрал уж… — говорит будочник, с прежним сопеньем и пыхтеньем усаживаясь на покинутое было пригретое место. — Кажинный день так-то он меня беспокоит…
Поравнялись со мной какие-то две еще не очень пожилые женщины с вениками под мышками, с узелками в руках, с лицами, прорезывающими даже ночной, ничем не освещаемый мрак девственной улицы алым румянцем, которым, как пожаром, освещались их пухлые щеки.