— Приятность в лице! — разговаривают бабы, — восклицал Кузьмич. — А что она такая эта приятность? Зм-мей! Только одно искушенье! В первый раз, как Аленушка в Питере жить стала, уж на что умней девки, а и то один такой-то прельстил… Приезжает к нам, отошодши от места, лица нет. Мы с супругой: ах, ах! Но она на другой же день в постелю слегла. Видим: горячка! Жар так и пышет. После того бредить принялась — и все стихом бредит, все песнями. Заведет-заведет так-то (голос звонкий):

А-ах! Коль ты по-ния-ять бы мог то,

Сск-ко-олль тобой я пленена!

В этом жалостном месте рассказа сиявшее лицо Кузьмича оросилось обильными слезами. Горемычно понурил он голову, припоминая нам тяжелое время дочерниных скорбей.

— Я, бывало, слушаю, — говорил он, распуская по бороде неряшливые слезы, — как это она, голубушка, убивается, так сичас с горя в харчевню. (Харчевня тут подле нас стояла, так хозяин-то приятель мне был. Он десять годов тому вон в той роще от своего жалостного сердца на дереве удавился.) Сижу, бывало, у него и горюю, и он со мною вместе горюет, потому, как одинокий человек, очень все наше семейство не оставлял… И только по таким временам одна супруга могла меня мало-мальски разговаривать. «Не пей, говорит, дурак. (Дай ей бог за это доброго здоровья!) Не крушись! Это, объясняет, по молодым девкам такие болезни завсегда ходят… Я ее урезоню от этой болезни». И точно: урезонила!..

Справедливость плачевной истории, а равно и благополучный исход ее были с отличной готовностью засвидетельствованы передо мною, хотя я во все это верил самым искренним образом, и дядей Листаром и Фарафонтьичем, каждым, разумеется, на свой собственный манер.

Дядя Листар затянул с своею обыкновенного свирепостью:

— О-о-хо-хо! Детки, детки! Все-то сердце у родителев переболит по вас!

Между тем как Фарафонтьич прямо уверял меня, что во всем этом неправды ни на вот сколько нет. Все как сказано, так и было…

Мне не знаю почему-то вдруг стало противно от этих неожиданных уверений. Потому ли, что они нарушили мое внимание, с которым я слушал и смотрел Кузьмичов плач, или потому, что маленький внучек Фарафонтьича по-прежнему во все свои синие глазки осматривал нашу компанию и неутомимо держался за бороду деда, как бы с целью показать всем нам, что история, только что растрогавшая нас, может быть исполнена такой же старой и отрепанной неправды, как стара и отрепана мочалка, находившаяся в его руках.