Затем вдруг, вышедши из своей нечаянной задумчивости, он снова заливался трясущимся, стариковским смехом и снова принимался трунить над мочальным человеком, настойчиво рекомендуя ему «пришпандорить покрепше коня мочальной вожжой и догнать чугунку».

— Там, — кричал старый насмешник, — беспременно есть потроха са-ам-мые загранишныи, — ха, ха, ха! Только догони чугунку, там в тебя вложут их — самых луччих… Сколько душа пожелает…

— Не рука нам, дед, не рука туда ездить, — сколько раз я тебе толковал насчет эфтова смыслу, и все ты меня, старый, на зубок поднимаешь! — отвечали, в свою очередь, тележная мочала и веревки, влекомые издыхающей лошадью по тому же самому шоссе, по которому некогда скакивал на сердитых тройках удалой Гараська Охватюхин, удивляя прохожих, — как удивляет их теперь молнийный гул железной дороги, — своим разбойничьим свистом, удалою песней и, наконец, своей постоянной насмешкой над человеческими бедами, которые вечно плелись и вечно будут тихо и смирно плесться по узким тропочкам, сторонясь бешеных поездов, паром ли, лошадьми ли бесследно стирающих людские печали и радости с равнодушного к тем и другим лица земного…

II

Таким образом, жизнь современного шоссе главнее всего сосредоточилась теперь в полоумном ямщике Охватюхине, который различными солонинами, свежинами и вообще, как он говорит, убоиной защищает его старинные, жратвенные традиции, протестуя тем самым против порядков железных дорог, на которых, по его словам, «лба-то перекрестить не дадут человеку как следует, а не то штобы кусок какой-нибудь ужевать с передышкой»…

Со всех концов длинного села соберутся на охватюхинскую приворотную лавочку мужики, шоссейное шаромыжничество которых упразднила железная дорога, проложенная в каких-нибудь двух верстах от каменки, и от нечего делать распевают о кусках, выхваченных чугункой из их ртов и унесенных его куда-то и зачем-то с быстротою молнии.

В самых причудливых и разнообразных формах выражались эти легендарные сказания о куске, который так недавно еще, на памяти у многих стариков, как ошалелый шатался по шоссе и назойливо совался в рот самому ленивому и пьяному мужичонке, и вдруг от куска этого остались одна беспечная, измошенничавшаяся лень да жесткие булыжники шоссе.

— Тогда еще старики толковали, што железка нам не к руке! — пел какой-нибудь из завсегдателей лавочки Охватюхина, раззадоренный его речами о шоссе, текшем некогда молоком и медом.

— Как не говорить? Известно — были разговоры, што ее нам не требуется, — вставлял свое слово другой завсегдатель. — Родитель наш — упокойник — тыщу рублев, на ассигнации по-тогдашнему, становому отвалил, штобы, значит, не мешала она нашим порядкам… Теперь вот и плачься!

— Заплачешь! — слышался в общем хоре третий возглас. — У меня, бывало, солонины одной в осень по тыще пудов на проезжего выходило. Эвона чаны какие, бывало, на дворе настановишь с ей, с матушкой…