— Рассказывать? Зачем вам рассказывать? Чтобы развлечь вас? Вот вы ничего не читаете, а я читал не так давно драму, она мне очень напомнила меня и вас… Да. В этой драме есть золотой Наполеон. Такой человек… Он хотел добыть много — много золота, спящего в земле.

Хотел пустить его целой рекой в человеческие карманы. Думал, что это будет хорошо. А на самом деле только сам разорился. И еще, по дороге, убил свою любовь. Свое сердце принес в жертву идолу. Так мы всегда делаем. Все большие души. Но одних судьба награждает хоть славою и сознанием, что они что-то сделали для так-называемого человечества, а у других и этого нет. У меня, например. Так вот Боркман, герой той драмы, ходит как волк у себя в кабинете. Хорошо еще, что у него есть кабинет, а не конура, какую вы сдаете мне за семь рублей, пан Дзюбецкий. Потому что это же могила, любезный мой, а не комната… Так о чем это я… Боюсь, что у меня опять начнется невралгия. Это мой ад. Я умер — и это мой ад. За что только? Но об этом не приходится спрашивать. Разве на свете есть справедливость по сю или по ту сторону?.. Я, кажется, рассказывал вам о драме? Ага. Так вот, к Боркману приходит один писаришка, и они жалуются друг другу, а, говоря от сердца, им друг на друга вполне наплевать. Вот так и мы с вами. Очень вам интересна музыка! Очень вам интересно знать про мою оперу и про мои оратории и что я умираю без пианино, и про то, что у людей уши стали каменные! Вам совсем про другое интересно услышать. Вы все думаете, как бы вам выдать замуж Адель и свести концы с концами. Вы приходите ко мне, потому что у меня, все-таки есть чай.

— Это даже обидно, то, что вы говорите, если вы хотите знать, пан Игнат.

— Что уж нам с вами обижаться? Несомненно, что я умру здесь, в этом вашем склепе. Я постараюсь оставить вам несколько рублей на похороны. А что касается всех этих сокровищ… Да, сокровищ, пан Дзюбецкий: это сокровища, это клад, — вам нечего показывать гнилые зубы, потому что я хорошо знаю, что вы все это сожжете в печке… Вы сожжете в печке моего «Улисса», мое «Воскресение», мое «Завещание Предков Внукам», мои думки, мои мазурки. И я очень рад. Потому что, таким образом, от моих произведений все-таки кому-то будет теплее. Ха — ха — ха!.. Пани Адель погреет у огня свои ножки. Ведь у нее же всегда худые башмаки… Вот какой кашель! В настоящем гробу так не кашляют. Я писал свою Мазурку, опус 34, и тогда первый раз на бумагу хлынула кровь. Я оставил залитые ею строки, а потом дальше писал Мазурку. Это кровью писано, пан Дзюбецкий. Уж у меня и тогда не было инструмента. Так писал, играл на собственных нервах. Сожгите, сожгите все это. Я от времени до времени посылал так — называемым знатокам. У людей теперь каменные души.

Кто-то постучал в дверь:

— Папа, принесли телеграмму для Игнатия Яковлевича.

— Телеграмму? Телеграмму для меня? Что за смешные вещи рассказываете вы, пани Адель? У нас скоро будет светлый праздник, но на всем свете нет человека, который поздравил бы с ним Игнатия Лощинского. Но, впрочем, дайте сюда эту телеграмму… Ха — ха — ха: «Ковно. Музыкальное училище Зейдель». Да ведь это же семь лет тому назад, что я ушел оттуда. Это трогательно все-таки: Сара Эмануиловна послала телеграмму в консерваторию в Варшаву. Я действительно говорил ей, уезжая, будто буду работать в консерватории. Я говорил это в отчаянии; я и не был в Варшаве, Все-таки мои ноты чему-нибудь послужили. Вот, оказывается, там знали мой адрес, и телеграмма дошла.

— Эго телеграмма с оплаченным ответом.

— Да, она с оплаченным ответом. Теперь надо ее распечатать и прочитать. Вы смеетесь, что у меня так прыгают руки. Но я никогда не получал телеграмм. Глаза у меня слабы, а ваша лампа ни к чорту не годится. Что? Вы прочтете? Покорно благодарю. Нет, я прочту сам. «Дорогой маэстро»… Вот это уже совсем смешно. Я прочитал два слова, и слезы мне мешают. Это совсем смешно.

«Дорогой маэстро, краковское музыкальное общество выбрало для пасхального концерта вашу ораторию „Воскресение“, имевшуюся у нас в рукописи. Просим сообщить точный адрес. Необходимо присутствие. Деньги на дорогу телеграфируем».