Пот катился с него градом, а у меня под сердцем злость и досада: дело ждет, а мы жару лирой раззуживаем, мух подманиваем.
Стал я к лире немного прилаживаться. Федос вздохнул и говорит:
—Ну, теперь играй сам, а я глядеть буду...
Поучился я немного, тронулись мы дальше. Федос начал учить меня слепцовским песням. Говорит, а я повторяю за ним. На одну песню — о бедном Лазаре — ушло у нас верст шесть. Я затвердил ее, затвердил три маленьких песни. Опять сели мы, осмотрелись и заголосили. У Федоса голос, как гудок у паровоза-кукушки, — тоненький, пронзительный, — а у меня — козлитон. Сколько Федос муки принял со мною — только степь да бурьян знают. Ну, а все-таки сладились мы и пошли смелей. В горле, как на горячей сковородке, а я все учусь голосить. Совсем уж, похоже, — стало выходить у меня. Федос похвалил даже — да как зашипит:
— Тсс, за нами следят... молчи... глаза закрыть не забудь... и не верти головою, не верти... Если остановят, изо всей мочи прикидывайся нищим и слепым...
Прикрыл я глаза, гляжу в щелочки, — поодаль, над бурьяном, три защитных картуза торчат. Федос, как шел, так и идет, прямо то есть на них, — не видит вроде ничего, и для близиру бубнит, будто мы не так идем, — надо, мол, итти не целиною, а по линии железной дороги. Картузы уже вот они. Подошли мы к ним. Федос как ойкнет:
— Ой, прямо на войско напоролись! Господи!
Хватает меня за рукав да в сторону, в сторону и ругается на всю степь:
— Я ж говорил тебе, старая собака, что не так идем! Кину вот тебя к чорту!..
Я перебираю ногами, шатаюсь, весь будто в страхе и в трепете, и прошу Федоса не покидать меня, оглянуться на мою горькую слепоту. А он летит и пушит, пушит меня. Отошли немного, а нам в спины: