— Не знаю, не думаю...

Видим, получается канитель, и кидаемся к товарищу Федорову. Тот взъярился да к Гаврилке, от Гаврилки за барьерчик — и ну взгревать эту самую Соловейчик: да вы знаете, спрашивает, как партия на такие вещи глядит? Соловейчик на дыбы да в крик.

— Я не обязана, — кричит, — нотации от вас публично выслушивать!

Слово за слово — унял ее товарищ Федоров, а толку никакого. Три дня бегали мы из комнаты в комнату, от стола к столу — входящие, исходящие шевелили. На четвертый день нашли разносную книгу с распиской Гаврилки: он получал бумаги. Мы к нему и суем под все его четыре глаза его же расписку: вот, мол, где рак зазимовал. Он заиграл плечами.

— Верно, — говорит, — я расписался, не отрицаю, но бумаги хранятся там, — и кивает на комнату рядом.

— Пойдемте, — говорим, — туда вместе с нами.

Пошли мы с ним и опять прилипли к барьерчику, к товарищу Соловейчик. И просили ее, и разными резонами урезонивали, — нету, твердит.

Стали мы управу искать на нее. Все удивляются, сочувствуют, а толку никакого. Озверел я и думаю: «Ну, погоди». Улучил минуту, остановил Соловейчик в коридоре, забил ей в уши с десяток слов насчет дисциплины, а напоследок как цыкну на нее: если ты, мол, дорогой товарищ, через два часа эту канитель не прекратишь, сегодня же Ленину напишем... Закричала она, а я ближе к ней: кричи, — говорю, — не кричи, а будет так, как я сказал. А пока всего хорошего.

Приходим через два часа. Я откашлялся и вежливо так, будто вальс пришел танцовать, спрашиваю:

— Ну, как, товарищ Соловейчик, нашли?