— У нас город — хорош! Трактиров, церквей, домов каменных… а в одном трактире — машина играет… всё, что хошь… все песни!

— И в дураки тоже играет, — тихонько бормочет Конёв, но, увлечённый рассказом о прелестях города, парень уже ничего не слышит, шлёпает большими влажными губами и, как бы обсасывая слова, ворчит:

— Домов каменных…

Женщина, снова оставив шитьё, спросила:

— И монастырь есть?

— Монастырь?

Свирепо почесав шею, парень молчит, потом сердито отвечает:

— Монастырь! Я дотошно не знаю… я один раз в городу-то был, когда нас, голодающих, железную дорогу строить гнали…

— Эхе-хе, — вздохнул Конёв, вставая и отходя. Люди прижались к церковной ограде, как сор, согнанный степным ветром и готовый снова выкатиться в степь на волю его. Трое спят, некоторые чинят одежду, бьют паразитов, нехотя жуют чёрствый хлеб, собранный под окнами казачьих хат. Смотреть на них скучно, слушать беспомощную болтовню парня досадно. Старшая женщина, часто отрывая глаза от работы, чуть-чуть улыбается ему, и хотя улыбка скупенькая, она раздражает меня, и я иду за Конёвым.

У входа в церковную ограду стоят сторожами четыре тополя; ветер гнёт их, они кланяются сухой пыльной земле и в мутную даль, где возвысились окованные снегом вершины гор. Рыжая степь облита золотым солнцем, гладка, пустынна и зовёт к себе тихим свистом ветра, сладким шорохом сухих трав.