Медленно ворочая жилистой шеей, он оглядывается, добавляя:

— И леса не такие.

Калужанин, он служил в Ташкенте, дрался с текинцами, был ранен камнем в голову, — рассказывает он об этом, виновато усмехаясь, опустив стеклянные глаза:

— Досадно сказать — баба меня тяпнула, — там, брат, у них и бабы воюют завсяко-просто, не то ли что! Деревня эта ихняя — Ахал-Тяпа — взята была, перекололи их невесть числа сколько, прямо — гроздьями лежат, кровища везде — идти мокро! Ну, и мы, — наша рота, — лезерв, тоже входим в улицу, вдруг как меня хватит по башке! Оказалось — баба с крыши камнем. Сейчас её прикололи…

Он нахмурился и строго сказал:

— А что бабы у них бреются — это враки. Я — глядел: приподнимешь штыком подол у которой убитой — всё как следует. Баба, всё больше, — сухая и хоша козлом пахнет, ну — ничего всё-таки…

— Страшно на войне?

— Не знаю. Другие, которые в сражениях бывали, говорят — страшно. Текинец — злой очень и — не даётся. Ну, я этого тоже не знаю, я всё в лезерве был, наша рота в самую штурму не ходила, а, лёжа на песочке, издаля пуцала. В лезерве — не страшно, а просто — тяжело очень. Там — сплошь песок, и — нельзя понять, из-за чего драка затеялась? Диви бы хорошая земля, ну, тогда, конечно, есть интерес отнять. А то — голым-голо! Рек — тоже не полагается, а — жарища, и до смерти пить охота. Многие даже и помирали от жадьбы к воде. Растёт там, братец мой, вроде проса, называется — джугара, пища противная на вкус и обманная, — сколько хочешь ешь, сыт не будешь.

Рассказывает он нудно и бесцветно, с большими паузами, как будто ему тяжело вспоминать пережитое или он думает всегда не о том, что говорит. И, рассказывая, он никогда не смотрит в лицо собеседника — глаза его виновато опущены.

Тяжёлый, нездорово полный, он весь налит каким-то мутным недовольством, ленивым отрицанием.