В дверь смотрит кроткое лицо старухи, а в окно — первый солнечный луч.

Над рекою, шелковой и светлой, курится прозрачный туман, деревья и травы переживают тот странный момент напряженной неподвижности, когда ждешь, что вот сейчас они, вздрогнув, запоют, заговорят понятными душе голосами о великих тайнах своей жизни.

— Такой хороший человек, — шепчет старуха, жалобно глядя на огромное тело дьячка.

И, точно читая книгу, невидимую мне, она тихо и просто рассказывает историю о жене его.

— Согрешила она с одним человеком, а они заприметили это да и навели его, мужа, на них, а после засмеяли ее да и Демида, за то, что он ей простил грех. Она, с того смеха над нею, удавилась в чулане, а он вот непробудно запил… Уже второй год это, и скоро его сгонят с места. Мой не пил много да всё уговаривал его: «Ой, Демиде, не поддавайся людям, живи просто, они — свое, а ты — свое…»

Из маленьких тусклых глаз текут мелкие слезы и тают в припухших морщинах оплаканных щек. Маленькая голова трясется, как увядший лист осенью, — нельзя смотреть в это кроткое лицо, измятое старостью и печалью! Я ищу в душе — что бы сказать утешительного этому человеку? Не нахожу ни слова и чувствую себя обиженным.

Вспоминаются давно прочитанные где-то странные слова:

«Слуги богов не должны стонать, но смеяться, ибо стоны причиняют скорбь людям и богам».

— Мне надобно идти, — говорю я смущенный.

— О?