— Да, — вздыхает Панашкин, — это верно сказано: «Топор не рубит — наточишь, баба не любит — делан, что хочешь»…

— Глупость…

— Хорошая женщина, однако. Они через меня разговор вели. Говорит она мне: «Слушайте, Митя, — меня все Митей звали, — это, говорит, невозможное! Скажите, говорит, ему, что жалею его, как брата, ну, а больше ничего не может быть!» Я ему сказал, а он в ту же ночь и утопился.

— Всё это — от безделья, от воображения, — упрямо твердит Брундуков, видимо, обиженный невниманием Панашкина к нему.

Отоспавшись после праздничного отдыха и выпивки, вылезают из маленьких конурок своих слобожане — девицы и молодухи, пестрые, точно пряники, боголюбивые, злые старушки и старички. Смотрят вниз на Волгу из-под ладони заспанные речные воры, лодочники и рыбаки, В лугах — яркая заря; небо, расписанное жирными пятнами золота и багрянца, оскорбительно великолепно по сравнению с темными растрепанными людьми. Где-то, в саду, хнычет гармоника, и хриплый, но задорный голос слободской прелестницы Соньки Сапожниковой чеканит плясовую, назло всем степенным людям.

Позабыла я, как батюшку зовут,

Позабыла имя матушкино,

Помню только мило имячко одно —

За-абавушка Егорушко!

К лавке подходит глухой старик Монахов, распутник и ростовщик.