На глазах Сомовой явились слезы, она вынула платок, сконфуженно отерла глаза и усмехнулась:

— Нервы. Так вот: в Мариуполе, говорит, вдова, купчиха, за матроса-негра замуж вышла, негр православие принял и в церкви, на левом клиросе, тенором поет.

Сомова громко всхлипнула, снова закрыв платком глаза.

— В негра я не верю, негра он выдумал. Но выдумывать несообразное — это тоже его конек. Он с жизнью, точно с капризной женой, спорит: ах, ты вот как? Ну, а я могу еще замысловатее. Ох, дети мои, пугает он меня этим! В селе у нас был отчаянный озорник Микешка Бобыль, житья никому не давал озорством. Гриша, когда жил там, присмотрелся к нему и стал при каждой встрече вставать пред ним на руки, вверх ногами. Все смеются — что такое? И Микешка смеется. Но девки, парни стали дразнить его: «А ты, Бобыль, эдак-то не можешь!» Тот рассердился, полез драться с Гришей. Но Гриша — сильнее, повалил его на землю и начал трепать за уши, как мальчишку, а Бобылю под сорок лет. Треплет и приговаривает:

«Не дури, не дури! Дурить всякий может, да еще и лучше тебя!»

Сомова поморщилась и, вздохнув, продолжала тише:

— Правду говоря, — нехорошо это было видеть, когда он сидел верхом на спине Бобыля. Когда Григорий злится, лицо у него… жуткое! Потом Микеша плакал. Если б его просто побили, он бы не так обиделся, а тут — за уши! Засмеяли его, ушел в батраки на хутор к Жадовским. Признаться — я рада была, что ушел, он мне в комнату всякую дрянь через окно бросал — дохлых мышей, кротов, ежей живых, а я страшно боюсь ежей!

Сомова вздрогнула, выпила вина и, облизав губы, сказала, как бы вспоминая очень отдаленное:

— Мужики любили Григория. Он им рассказывал все, что знает. И в работе всегда готов помочь. Он — хороший плотник. Телеги чинил. Работать он умеет всякую работу.

И, уныло помолчав, она добавила, вздыхая: