— Нет! В чем? Неповинен. Не люблю.

В двери показался Макаров и сердито спросил:

— Владимир, хочешь молока? Холодное.

— Достоевский обольщен каторгой. Что такое его каторга? Парад. Он инспектором на параде, на каторге-то был. И всю жизнь ничего не умел писать, кроме каторжников, а праведный человек у него «Идиот». Народа он не знал, о нем не думал.

Вышел Макаров, подал Лидии стакан молока и сел рядом с нею, громко проворчав:

— А скоро конец этому словотечению? Лютов погрозил ему кулаком.

— Наш народ — самый свободный на земле. Он ничем не связан изнутри. Действительности — не любит. Он — штучки любит, фокусы. Колдунов и чудодеев. Блаженненьких. Он сам такой — блаженненький. Он завтра же может магометанство принять — на пробу. Да, на пробу-с! Может сжечь все свои избы и скопом уйти в пустыни, в пески, искать Опоньское царство.

Туробоев сунул руки в карманы и холодно спросил:

— И — что же, в конце концов? Лютов оглянулся, очевидно, для того, чтоб привлечь к себе еще больше внимания, и ответил, покачиваясь:

— А — то, что народ хочет свободы, не той, которую ему сулят политики, а такой, какую могли бы дать попы, свободы страшно и всячески согрешить, чтобы испугаться и — присмиреть на триста лет в самом себе. Вот-с! Сделано. Все сделано! Исполнены все грехи. Чисто!