Поглощенный наблюдениями, Клим Самгин видел себя в стороне от всех, но это уже не очень обижало. Он чувствовал, что скромная роль зрителя полезна, приятна и внутренне сближает его с Лидией. Ее поведение на этих вечерах было поведением иностранки, которая, плохо понимая язык окружающих, напряженно слушает спутанные речи и, распутывая их, не имеет времени говорить сама. Темные глаза ее скользили по лицам людей, останавливаясь то на одном, то на другом, но всегда ненадолго и так, как будто она только сейчас заметила эти лица. Клим неоднократно пытался узнать: что она думает о людях? Но она, молча пожимая плечами, не отвечала и лишь однажды, когда Клим стал допрашивать навязчиво, сказала, как бы отталкивая его:

— Не знаю. Вероятно, я не умею думать. Иногда являлся незаметный человечек Зуев, гладко причесанный, с маленьким личиком, в центре которого торчал раздавленный носик. И весь Зуев, плоский, в измятом костюме, казался раздавленным, изжеванным. Ему было лет сорок, но все звали его — Миша.

— Ну, что, Миша? — спрашивал его старый писатель. Тихим голосом, как бы читая поминанье, за упокой родственников, он отвечал:

— В Марьиной роще аресты. В Твери. В Нижнем Новгороде.

Иногда он называл фамилии арестованных, и этот перечень людей, взятых в плен, все слушали молча. Потом старый литератор угрюмо говорил:

— Врут. Всех не выловят. Эх, жаль, Натансона арестовали, замечательный организатор. Враздробь действуют, оттого и провалы часты. Вожди нужны, старики… Мир стариками держится, крестьянский мир.

— Необходим союз всех сил, — напоминал профессор. — Необходима сдержанность, последовательность… Никодим Иванович соглашался с ним поговоркой:

— Торопясь, и лаптей не сплетешь.

— А все-таки, если — арестуют, значит — жив курилка! — утешал не важный актер.

Дядя Хрисанф, пылая, волнуясь и потея, неустанно бегал из комнаты в кухню, и не однажды случалось так, что в грустную минуту воспоминаний о людях, сидящих в тюрьмах, сосланных в Сибирь, раздавался его ликующий голос: