Голосок у него был не старческий, но крепенький и какой-то таинственный.
— Самомнения много у нас, — сказал Клим.
— Именно! И — торопливость во всем. А ведь вскачь землю не пашут. Особенно в крестьянском-то государстве невозможно галопом жить. А у нас все подхлестывают друг друга либеральным хлыстиком, чтобы Европу догнать.
Приостановясь, он дотронулся до локтя Клима.
— Не думайте, я не консерватор, отнюдь! Нет, я допускаю и земский собор и вообще… Но — сомневаюсь, чтоб нам следовало бежать сломя голову тем же путем, как Европа…
Козлов оглянулся и сказал потише, как бы сообщая большой секрет:
— Европа-то, может быть, Лихо одноглазое для нас, ведь вот что Европа-то!
И еще тише, таинственнее он посоветовал:
— Вспомните-ко вчерашний день, хотя бы с Двенадцатого года, а после того — Севастополь, а затем — Сан-Стефано и в конце концов гордое слово императора Александра Третьего: «Один у меня друг, князь Николай черногорский». Его, черногорского-то, и не видно на земле, мошка он в Европе, комаришка, да-с! Она, Европа-то, если вспомните все ее грехи против нас, именно — Лихо. Туркам — мирволит, а величайшему народу нашему ножку подставляет.
Шли в гору по тихой улице, мимо одноэтажных, уютных домиков в три, в пять окон с кисейными занавесками, с цветами на подоконниках. Ставни окон, стены домов, ворота окрашены зеленой, синей, коричневой, белой краской; иные дома скромно прятались за палисадниками, другие гордо выступали на кирпичную панель. Пенная зелень садов, омытая двухдневным дождем, разъединяла дома, осеняя их крыши; во дворах, в садах кричали и смеялись дети, кое-где в окнах мелькали девичьи лица, в одном доме работал настройщик рояля, с горы и снизу доносился разноголосый благовест ко всенощной; во влажном воздухе серенького дня медь колоколов звучала негромко и томно.