— Трудно? Артишоки, декаденты и устрицы — не по вкусу мне.

Вечерами Варвара рассказывала ей и Гогиным о «многобалконном» Тифлисе, о могиле Грибоедова, угрюмых буйволах, игрушечных осликах торговцев древесным углем, о каких-то необыкновенно красивых людях, забавных сценах. Самгин, прислушиваясь, думал:

«Сочиняет. Все это не таи».

И еще раз убеждался в том, как много люди выдумывают, как сии, обманывая себя и других, прикрашивают жизнь. Когда Любаша, ухитрившаяся побывать в нескольких городах провинции, тоже начинала говорить о росте революционного настроения среди учащейся молодежи, об успехе пропаганды марксизма, попытках организации рабочих кружков, он уже знал, что все это преувеличено по крайней мере на две трети. Он был уверен, что все человеческие выдумки взвешены в нем, как пыль в луче солнца.

Чувствуя потребность разгрузить себя от множества впечатлений, он снова начал записывать свои думы, но, исписав несколько страниц, увидел с искренним удивлением, что его рукою и пером пишет человек очень консервативных воззрений. Это открытие так смутило его, что он порвал записки.

Анфимьевна, взяв на себя роль домоправительницы, превратила флигель в подобие меблированных комнат, и там, кроме Любаши, поселились два студента, пожилая дама, корректорша и господин Митрофанов, человек неопределенной профессии. Анфимьевна сказала о нем:

— Места ищет и жену ждет.

В приплюснутом крышей окне мезонина, где засел дядя Миша, с вечера до поздней ночи горела неярко лампа под белым абажуром, но опаловое бельмо ее не беспокоило Самгина.

Место Анфимьевны на кухне занял красноносый, сухонький старичок повар, странно легкий, точно пустой внутри. Он говорил неестественно гулким голосом, лицо его, украшенное редкими усиками, напоминало мордочку кота. Он явился пред Варварой и Климом пьяный и сказал:

— Вы этим — не беспокойтесь, я с юных лет пьян и в другом виде не помню, когда жил. А в этом — половине лучших московских кухонь известен.