— Ты меня оставь, как я есть. Это ничего, что я картуз потерял.

В щели забора, над плечами этого человека, блестели глаза, женский голос плачевно говорил:

— Ну, куда ты, бритое рыло, лезешь, твое ли это дело?

— Ты меня не уговаривай. Бить людей — нельзя!

— Догадался! Эх, ду-урак, дурак… Мостовую перешел человек в резиновых калошах на босую ногу, он держал в руках двухствольное ружье.

— Кум! — закричал он в полуоткрытое окно маленького домика. — Дай-кось дроби..

Окно открылось, на подоконнике, между цветочных горшков, сидел зеленоглазый кот, — он напомнил Климу Томилина.

После буйной свалки на Соборной улице тишина этих безлюдных переулков была подозрительна, за окнами, за воротами чувствовалось присутствие людей, враждебно подстерегающих кого-то. И обидно было, что красиво разрисованные Козловым хозяева узких переулков, тихоньких домиков, люди, устойчивой жизнью которых Самгин когда-то любовался, теперь ведут себя как равнодушные зрители опасных безумств. Они сидят дома, заперев ворота, заряжая ружья дробью, точно собираясь ворон стрелять, а семидесятилетний старик, вооруженный зонтиком, а слепой фабрикант варенья и конфект вышли на улицу защищать свои верования.

«Негодяи», — ругал Самгин обывателей, смутно чувствуя, что в его обиде на них есть какое-то противоречие. Он вообще чувствовал себя запутанным, разбитым, бессильным.

Вход в улицу, где он жил, преграждали толстые полицейские на толстых лошадях и несколько десятков любопытствующих людей; они казались мелкими, и Самгин нашел в них нечто однообразное, как в арестантах. Какой-то серенький, бритый сказал: