Солдата вывели на панель, поставили, как доску, к стене дома, темная рука надела на голову его шапку, но солдат, сняв шапку, вытер ею лицо и сунул ее под мышку.

«Не убили, — подумал Самгин, облегченно вздохнув. — Должно быть, потому, что тесно. И много чужих людей».

Он понимал, что думает глупо. Но он пережил минуту острейшего напряженного ожидания убийства, а теперь в нем вдруг вспыхнуло чувство, похожее на благодарность, на уважение к людям, которые могли убить, но не убили; это чувство смущало своею новизной, и, боясь какой-то ошибки, Самгин хотел понизить его. Он зорко присматривался к лицам людей, — лица такие же, как у тех, что три года тому назад шагали не торопясь в Кремль к памятнику Александра Второго, да, лица те же, но люди — другие. Не похожи они и на рабочих, которые шли за Гапоном к Николаю Второму. Невозможно было понять: за кем и зачем идут эти? Идут тоже не торопясь, как-то по-деревенски, с развальцем, без красных флагов, без попыток петь революционные песни. И — нет ни одного Корнева, хотя интеллигентов — немало. Они, как «объясняющие господа», должны бы идти во главе рабочих, но они вкраплены везде в массу толпы, точно зерна мака на корке булки. Один из них, впереди Самгина, со спины похожий на Гусарова, громко проповедует:

— Когда рабочий класс поймет до конца решающее значение своего труда…

А сбоку молодой парень с курчавыми усами, с забинтованной головой кричит человеку в пиджаке, измазанном красками:

— Да — перестань! Что ты — милостыню просить идешь?

— Не сердись, Яшук…

«Может быть, это и есть «начало конца»?» — спросил себя Клим Самгин.

Передние ряды, должно быть, наткнулись на что-то, и по толпе пробежала волна от удара, люди замедлили шаг, попятились.

— Что там? Не пускают? Полиция, что ли?