— О-хо-о-хо-о-о!

— Да перестань ты, господи боже мой! — тревожно уговаривала женщина, толкая мужа кулаком в плечо и бок. — Отвяжитесь вы от него, господин, что это вы дразните! — закричала и она, обращаясь к ветеринару, который, не переставая хохотать, вытирал слезившиеся глаза.

Самгин вышел в коридор, его проводила жалоба женщины:

— А вы, господа, стравили петухов и любуетесь, — как вам не стыдно!

В коридоре тоже спорили, кто-то говорил:

— Наше поколение веровало в идею прогресса… А материалисты окорнали ее, свели до идеи прогресса технического.

Самгин постоял у двери на площадку, послушал речь на тему о разрушении фабрикой патриархального быта деревни, затем зловещее чье-то напоминание о тройке Гоголя и вышел на площадку в холодный скрип и скрежет поезда. Далеко над снежным пустырем разгоралась неприятно оранжевая заря, и поезд заворачивал к ней. Вагонные речи утомили его, засорили настроение, испортили что-то. У него сложилось такое впечатление, как будто поезд возвращает его далеко в прошлое, к спорам отца, Варавки и суровой Марьи Романовны.

«Ужасные нервы у меня…»

Затем он неожиданно подумал, что каждый из людей в вагоне, в поезде, в мире замкнут в клетку хозяйственных, в сущности — животных интересов; каждому из них сквозь прутья клетки мир виден правильно разлинованным, и, когда какая-нибудь сила извне погнет линии прутьев, — мир воспринимается искаженным. И отсюда драма. Но это была чужая мысль: «Чижи в клетках», — вспомнились слова Марины, стало неприятно, что о клетках выдумал не сам он.

Заря, быстро изменяя цвета свои, теперь окрасила небо в тон старой, дешевенькой олеографии, снег как бы покрылся пеплом и уже не блестел.