— Да, эсеры круто заварили кашу, — сумрачно сказал ему Поярков — скелет в пальто, разорванном на боку; клочья ваты торчали из дыр, увеличивая сходство Пояркова со скелетом. Кости на лице его, казалось, готовились прорвать серую кожу. Говорил он, как всегда, угрюмо, грубовато, но глаза его смотрели мягче и как-то особенно пристально; Самгин объяснил это тем, что глаза глубоко ушли в глазницы, а брови, раньше всегда нахмуренные, — приподняты, выпрямились.

— Крупных, культурных хозяйств мужик разрушает будто бы не много, но все-таки мы понесем огромнейший убыток, — говорил Поярков, рассматривая сломанную папиросу. — Неизбежно это, разумеется, — прибавил он и достал из кармана еще папиросу, тоже измятую.

Во всем, что он сказал, Самгина задело только словечко «мы». Кто это — мы? На вопрос Клима, где он работает, — Поярков, как будто удивленно, ответил:

— В революции… то есть — в Совете! Из ссылки я ушел, загнали меня чорт знает куда! Ну, нет, — думаю, — спасибо! И — воротился.

— А где Кутузов? — спросил Клим.

— Был в Питере. Теперь — вероятно — на юге.

«Мы», — иронически повторил Самгин, отходя от Пояркова. Он долго искал какого-нибудь смешного, уничтожающего сравнения, но не нашел. «Мы пахали» — не годилось.

Как-то вечером, возвращаясь домой, Самгин на углу своей улицы столкнулся с Митрофановым. Иван Петрович отскочил от него, не поклонясь.

«Он должен чувствовать себя весьма плохо», — подумал Самгин, несколько смущенный невежливостью человека «здравого смысла». Взглянув назад, он увидал, что Митрофанов тоже остановился, оглядывается. Климу хотелось утешительно крикнуть:

«Все это — ненадолго!»