Мать жила под Парижем, писала редко, но многословно и брюзгливо: жалуясь на холод зимою в домах, на различные неудобства жизни, на русских, которые «не умеют жить за границей»; и в ее эгоистической, мелочной болтовне чувствовался смешной патриотизм провинциальной старухи…

Дверь медленно отворилась, и еще медленнее влезла в комнату огромная туша Анфимьевны, тяжело проплыла в сумраке к буфету и, звякая ключами, сказала очень медленно, как-то нараспев:

— Егор-то Васильич удавился…

— Эх, боже мой, — с досадой, близкой к отчаянию, негромко воскликнул Самгин.

— На чердаке висит, — говорила старуха, наливая чего-то из бутылки. Самгин слышал, как булькает в горлышке жидкость.

«Реветь будет».

Но Анфимьевна, гулко кашлянув, продолжала так же задумчиво и певуче:

— Пробовала снять, а — сил-то нету. Николай отказался, боится удавленников. А сам, слышь, солдата убил.

— Что ж делать? — спросил Самгин.

— Что делать-то? А — вам ничего не надобно делать, я сама… Сама все сделаю. Медник поможет. Нехорошо, станут спрашивать вас, отчего слуга удавился?