Тут явились Дронов и Шемякин, оба выпивши, и, как всегда, прокричали новости: министр Кассо разгромил московский университет, есть намерение изгнать из петербургского четыреста человек студентов, из варшавского — полтораста.

Хотяинцев, закусив длинные губы так, что подбородок высунулся — вперед и серое лицо его сморщилось, точно лицо старика, выслушал новости, шумно вздохнул и сказал мрачно:

— Ты, Ванечка, радуешься, как пожарный, который давно не гасил огня… Ей-богу!

— Молчи, мордвин! — кричал Дронов. — А — итало-турецкой войны — не хотите? Хо-хо-о! Все — на пользу… Итальянцы у нас больше хлеба купят…

Шемякин поставил пред Тосей большую коробку конфект и, наклонясь к лицу женщины, что-то сказал, — она отрицательно качнула головой.

— Нет, вы обратите внимание, — ревел Хотяинцев, взмахивая руками, точно утопающий. — В армии у нас командуют остзейские бароны Ренненкампфы, Штакель-берги, и везде сколько угодно этих бергов, кампфов. В средней школе — чехи. Донской уголь — французы завоевали. Теперь вот бессарабец-царанин пошел на нас: Кассо, Пуришкевич, Крушеван, Крупенский и — чорт их сосчитает! А мы, русские, — чего делаем? Лапти плетем, а?

— А вы — русский? — ядовито спросил Говорков.

— Я? — Хотяинцев удивленно посмотрел на него и обратился к Дронову: — Ваня, скажи ему, что Мордвин — псевдоним мой. Деточка, — жалобно глядя на Говоркова, продолжал он. — Русский я, русский, сын сельского учителя, внук попа.

Самгин, искоса следя за Шемякиным и Таисьей, думал:

«Продаст ее Дронов этому болвану».