И, мигая в попытках остановить блуждающие глаза на лице Самгина, он заговорил тише:

— Кажется, ей жалко было меня, а мне — ее. Худые башмаки… У нее замечательно красивая ступня, пальчики эдакие аккуратные… каждый по-своему — молодец. И вся она — красивая, эх как! Будь кокоткой — нажила бы сотни тысяч, — неожиданно заключил он и даже сам, должно быть, удивился, — как это он сказал такую дрянь? Он посмотрел на Самгина, открыв рот, но Клим Иванович, нахмурясь, спросил:

— Алину Телепневу помнишь? Тоже красавица…

— Да. Где она?

— Не знаю. Была кокоткой, служила у Омона, сошлась с одним богатым… уродом, он застрелился…

— Чорт знает как это все, — пробормотал Дронов, крепко поглаживая выцветшие рыжие волосы на черепе. — Помню — нянька рассказывала жития разных преподобных отшельниц, великомучениц, они уходили из богатых семей, от любимых мужей, детей, потом римляне мучили их, травили зверями…

Клим Иванович Самгин вспомнил рассказанную ему отцом библейскую легенду о жертвоприношении Авраама, вспомнил себя дон-Кихотом, а Дронова — Санчо и докторально сказал:

— Всегда были — и будут — люди, которые, чувствуя себя неспособными сопротивляться насилию над их внутренним миром, — сами идут встречу судьбе своей, сами отдают себя в жертву. Это имеет свой термин — мазохизм, и это создает садистов, людей, которым страдание других — приятно. В грубой схеме садисты и мазохисты — два основных типа людей.

Он замолчал, чувствуя, что сказанное двусмысленно и отводит его, Самгина, куда-то в сторону от самого себя. Но он тотчас же нашел выход к себе:

— Поставим вопрос: кто больше страдает? Разумеется, тот, кто страдает сильнее. Байрон, конечно, страдал глубже, сильнее, чем ткачи, в защиту которых он выступал в парламенте. Так же и Гауптман, когда он писал драму о ткачах.