Ему показалось, что он принял твердое решение, и это несколько успокоило его. Встал, выпил еще стакан холодной, шипучей воды. Закурил другую папиросу, остановился у окна. Внизу, по маленькой площади, ограниченной стенами домов, освещенной неяркими пятнами желтых огней, скользили, точно в жидком жире, мелкие темные люди.
«Разве я хочу жить незаметно? Независимо хочу я жить. Этот… бандит нашел независимость мысли в цинизме».
Механически припомнилось, что циника Диогена греки назвали собакой.
«Греки — правы: жить в бочке, ограничивать свои потребности — это ниже человеческого достоинства. В цинизме есть общее с христианской аскезой…»
Самгин сердито отмахнулся от насилия книжных воспоминаний. Бердников тоже много читал. Но кажется, что прочитанное крепко спаялось в нем с прожитым, с непосредственным опытом.
«Нельзя отрицать, что это животное умеет думать и говорить очень своеобразно. Для него мир — не только «система фраз», каким он был для Лютова. Мыслью, как оружием самозащиты, он владеет лучше меня. Он пошл? Едва ли. Он — страстный человек, а страсти не бывают пошлыми, они — трагичны… Можно подумать, что я оправдываю его. Но я хочу быть только объективным. Я столкнулся с человеком класса, который живет конкуренцией. Он правильно назвал себя военным: жизнь его проходит в нападении на людей, в защите против нападений на него. Он искал в моем лице союзника…»
«Может быть, я хочу внушить себе, что поражение в единоборстве с великаном — не постыдно? Но разве я поражен? Я понимаю причину его гнусной выходки, а не оправдываю ее, не прощаю…»
Кружилась голова. Самгин разделся, лег в постель и, лежа, попытался подвести окончательный итог всему, что испытано и надумано в этот чрезвычайно емкий день. Очень хотелось, чтоб итог был утешителен.
«Становлюсь умнее…»
Память, хотя уже утомленно, все еще перебирала игривые фразы: