И словно некая невидимая рука, схватив людей за груди, объединила всех и потрясла — застонало крестьянство, начался древлий его плач о земле.
Дымно, парно и душно в землянке, по крыше хлещет дождь. Гудит лес, и откуда-то быстро, как бабья речь, ручьём стекает вода. Над углями в очаге дрожит, умирая, синий огонь. Егор достаёт пальцами уголь, чтобы закурить папиросу, пальцы у него дрожат и лицо дикое.
— Остановить бы их? — тихо предлагает Ваня.
— Погоди! Скоро опустошатся! — говорит Егор. — Немножко почадят и погаснут.
Милов подкидывает дрова в очаг и плачет, от горя или дыма — не понять.
— На реках вавилонских тамо седохом и плакахом, — грустно шепчет мне Ваня.
А у меня кружится голова, в глазах мутно, и мне кажется, что все мы не в яме под землёй, а в тесной барке на бурной реке.
Лесник высоким голосом что-то говорит о своём сыне, Савелий с Миловым ругают крестьянский банк, Кузин Громко говорит возбуждённому Алёше:
— Верно, милый, так! Переели господа-то, да и обветшала утроба их в работе над пищей, вкусной и обильной!
И весь этот тревожный галдёж покрывает пропитанный запахом перегорелой водки ревущий голос Гнедого. Он закрыл глаза, размахивает руками, и, должно быть, ему уже всё равно — слушают речь его или нет.