— Ты, — спрашиваю, — Кузину веришь?

— Нарочно зла не сделает, верю! А не нарочно — всякий может.

Он усмехнулся и говорит:

— Скучно ему будет одному! Ваню бы туда посадить для беседы с дядей и отвердения души, а то Ваня очень жалостлив: всё жалуется, что Никина напрасно обидели мы, и утешает его. А Никин той порой — лес возит на избу себе. Ну, до вечера!

Ушёл. Но оставил мне часть своей тревоги.

Над деревней давно уже носятся белые мухи, лениво падая на истоптанную землю, одевают её прозрачной, тонкой пеленой сухого снега. Торопливо проходят взад и вперёд по улице наши серые мужички; голоса звонки, и громок бодрый шаг. Вот плывут празднично одетые женщины, среди них, высоко подняв голову, Варвара — она что-то рассказывает, остановясь посреди улицы, слышу, как мягко бьётся в стекло окна её густой и сильный голос. Осыпанный белыми снежинками, подошёл Милов, спросил о чём-то и, передвинув с боку на бок шапку, потупившись, плетётся дальше.

Надо бы Варю домой звать, да неловко мне постукать в стекло.

Проскакал верховой, взмахивая локтями, словно курица крыльём, бабы закричали вслед ему и спешно разбежались, а Варя осталась одна, как берёза в поле, и, поглядев вдоль улицы из-под руки, идёт к воротам.

Вот она на пороге, розовая и свежая, снимает кофту и говорит:

— Насмотрелась, наслушалась, все дела разнюхала — ай, батюшки! Как деревня-то вздыбилась! Астахов Скорнякова попрекает шинком — дескать, это разврат. Скорняков божится, что ничего не знал, а Гнедой поливает обоих беда! У сборни крик, шум стоит…