— Только вы молчите про то, бабушка, — просила Груня, — чтоб никто не знал!
— Как можно! Конечно, буду молчать! — успокаивала ее старуха. — Да постой, куда ты?
Опираясь на ее плечо, Груня выпрямилась. У нее кружилась голова и дрожали ноги.
— Пойду я, бабушка… До вечера надо полдеревни обежать…
— Ну, гляди, тебе виднее… А то я вон самоварчик поставила, согреешься…
— Нет… Спасибо, бабушка…
Старуха проводила Груню до крыльца и там взглянула в ее бледное, выжатое страданием лицо своими чистыми, глубокими глазами.
— Не истязай себя, — зашептала она, полуобняв Груню за плечи, — хоть и стала у тебя жизнь, что осинка, горькая, да ведь молодая ты… Еще сколько раз выпрямишься… Это вон меня горе под корень подкосило… — руки старухи потянулись к фартуку, губы ее скривились, но глаза были сухие, видно, иссякли слезы, — жила-то ведь я ради него одного. А как убили, для меня ровно свет погас…
Груня, пошатываясь, вышла на улицу. Полыхали на солнце сугробы, снежинки мерцали, как осколки битого стекла, было больно глазам. Улица, казалось, куда-то уплывала. Груня опустилась на колено у сугроба, голыми руками захватила пригоршню снега и стала растирать им свои одеревеневшие щеки. Потом набрала еще пригоршню и прижала к саднящим глазам.
После разговора со старухой она смелее входила в избы, держалась увереннее и сразу, еще от порога, поздоровавшись, говорила, зачем пришла. И, видимо, была в ее голосе такая убежденность, что люди, не раздумывая, открывали сундуки, комоды, гардеробы — и мешок ее все более и более наполнялся теплыми вещами.