Свекровь всегда удивляла Груню редкой в ее годы подвижностью, сноровкой, ненасытной любовью к работе. Вместо со всеми колхозницами она выезжала в страду на поле, не отставая от молодых, вязала, жала, дотемна не разгибая спины, а дома, едва успевали все в семье умыться и переодетая в чистое, как уже шипело на большой сковороде сало, дымилась в чугунке пшенная каша, и Маланья несла к столу накрытые полотенцем теплые блины. «Ты у нас, мать, десятирукая, что ли?» — шутливо спрашивал Терентий и ласкал узкие плечи жены любовным взглядом. Она не отвечала, присматривая за всеми, наполняя опустевшие чашки, подрезая ломти свежего хлеба.
Сколько раз Груня пыталась помогать свекрови, но Маланья мягко и настойчиво отводила ее от домашних забот. «Пользуйся судьбой, пока я жива и здорова, — говорила она, — еще на твой век хватит, наработаешься».
В избе у нее всегда было опрятно: стены часто подбеливались, висели на окнах натянутые гармошкой белые шторки, на подоконниках стояли оранжевые горшочки с цветами, крашеный пол пеленали пестрые домотканые половички.
Приготовив ужин, Маланья опустилась на табуретку, сложив на переднике свои маленькие, почти детские руки, и залюбовалась невесткой.
Как слабый отблеск пламени, лежал на лице Груни нежный загар. Она сняла с головы платок, и каштановые косы соскользнули ей на колени.
Груня наклонилась к блюдечку с чаем, на лицо ее упал золотистый блик, озарил зеленоватую, ключевую чистоту ее глаз, затененных густыми ресницами.
С материнской нежностью вглядывалась Маланья в милое, раскрасневшееся лицо невестки и не решалась начать давно обдуманный разговор, боясь потревожить ее нечаянным упреком.
Груня подняла глаза.
— Что, маманя?
— Ничего, так я… ешь, ешь, — пробормотала Маланья и оглянулась на мужа.