Но что-то мешало ему самому начать разговор — то ли чувство вины перед ней за прошлую грубость, то ли боязнь выказать растерянность. Пусть бы она о чем-нибудь спросила его! Что она молчит, как будто ей вовсе нет дела до того, как ему трудно?!
— Невкусно нынче сварили, — наконец, не выдержав тягостного молчания, сказал Родион.
Уголки Груниных губ дрогнули.
— А по мне так хорошо! Может, у тебя аппетит пропал?
Родион нахмурился, промолчал, приняв слова Груни за насмешку, намек на его неудачу. Чувствуя, что он опять чем-то недоволен, Груня сказала не то, что думала в эту минуту:
— Погода нынче славная, в самый раз для сева…
— Да, завтра я начинаю, — угрюмо проговорил Родион и поднялся.
Начавшийся пустой разговор раздражил его еще больше, и, пожелав Груне спокойной ночи, Родион, вышел.
На крылечке он свернул дрожащими пальцами цигарку, постоял, прислушиваясь к тихому согласному звону гитары и балалайки. Девушки на лужайке завели патефон и закружились парами в вальсе.
Темнота все плотнее накрывала стан, Фыркали под навесом кони, скрипел колодец. Кто-то развернул баян, заиграл раздумчиво, легко, и Родион вздрогнул, когда в девичьи голоса вплелась дрожащая звонкая нитка Груниного голоса: