Она слазила в подполье и поставила на стол зеленоватый жбан с медовухой. Перетирая полотенцем стаканы, вздохнула:

— Ну какие, милай, из баб вояки, хоть бы и Кланька: ей бы мужиком надо народиться, право… Ошибку мы со стариком дали!

— Ладно, мам. — Кланя обняла мать, усадила рядом с собой. — Поздно в грехах каяться, не переделаешь!

Родион оглядывал избу, не узнавая. Сколько раз оп бывал здесь и раньше, когда изба освещалась керосиновой лампешкой, по темным углам сбегались тени, пластались коряжинами на потолке, и прибранным, чистым казался тогда только передний угол.

При электрической лампочке все стало иным: уже не валялась на кровати одежда, не торчали около умывальника огромные крюки для хомутов, не свешивался с полатей рукав полушубка. Стены избы голубели сейчас обоями, большое зеркало метало сухие искры, под стеклом блестели фотокарточки и прямо над столом висел портрет Ленина — глаза его, мягкие, щуркие, словно примечали все разительные перемены.

На розовой клеенке стола появились тарелка, полная соленых огурцов, капуста, янтарно-прозрачный мед, в нем, словно куски очищенного от семечек подсолнуха, плавали соты.

— Не робей, Родион, будь, как на фронте! — Кланя разлила по стаканам крепко настоенную медовуху и, чуть запрокинув голову, быстро, не передыхая, выпила свой стакан.

— Что ты, что ты, Кланька! Чистый солдат стала! — мать покачала головой, глядя на дочь с жалостливой укоризной. — До войны в рот не брала, а теперь вона! Совсем мужик в тебе пересилил!

— Ты, мам, меня не трожь сегодня, — строго попросила Кланя.

— Да разве я в обиду тебе, Кланька, а? Эх, горе ты мое осиновое!