Курились облаками горы, звучными всплесками доносились из деревни скрип колодцев, картавый гогот гусей, запоздалой петушиное зореванье.

Груня шла краем участка, оглядывая застывшее, в мертвой зыби поле. Сломанных колосьев было немного. Пшеница лежала тугими голубоватыми волнами, словно схваченная морозцем.

«Неужели она не встанет, неужели не встанет?»— Груня замирала у каждого покалеченного колоска, опускалась из колени, осторожно выравнивала, но стоило выпустить его из рук, как стебель снопа клонил свою голову, гнулся к мокрой земле.

Груня не заметила, как подошел к ней Яркин, и, взглянув на него, удивилась озабоченному и даже испуганному выражению его лица. Ваня морщился, словно сапоги жали ему ноги, в беспрестанно водил ладонью по жесткому ежику волос.

— Ну, как ты тут? Ничего?

Груня пожала плечами: о чем, собственно, спрашивает Ваня?

Она поднялась и зашагала дальше. Яркин шел рядом, хмурясь, сосредоточенно думая о чем-то, то и дело поправляя согнутым указательным пальцем дужку очков.

— Знаешь, что я тебе скажу? — вдруг, таинственно понизив голос, начал он. — Не унывай!.. — И Яркин посмотрел на Груню с таким видом, словно сообщил нечто исключительное. — Мне вот когда приходится туго, я всегда вспоминаю о тех, кто выдвигал новые идеи в науке! И понимаешь, сразу становится легко!

— Ты как будто только что родился, что ли? Не видишь, что с пшеницей сделалось? — Груня в сердцах махнула рукой.

— Соберем комсомольцев и обмозгуем, что делать. — Что-то радостное засквозило в его возбужденном, полном уверенности голосе, даже какая-то торжественность.