— Вот вам и секретарь! — сказал Гордей Ильич, поднимаясь навстречу парню. — Откуда ты?

Тяжело дыша, Яркин оглядел всех виновато растерянными, близорукими глазами. Потом сунул руку в карман, выдернул, блеснули зажатые в кулаке очки.

— У-у, проклятые! Так бы и треснул вас об пол, чтоб осколков не подобрать! — чуть не плача, крикнул он.

Кто-то подставил ему табурет, он присел, надел очки, потер пальцами запотевшие стекла. Разглядывая большие свои, не по-крестьянски белые руки и глухо покашливая, рассказал:

— До главного сборного было ничего, а тут застопорило! Привязался какой-то профессор из эвакуированных — и ни в какую! Нельзя, да и все. «Я, — говорит, — понимаю ваши патриотические чувства, но вынужден нас снять с учета». И снял, дьявол. Разве его обманешь? Он сам в очках…

Яркин устало вздохнул, вытер платком выступившие на верхней губе бисеринки пота и молча уставился на свои грязные ботинки.

Не мигая, Груня глядела на него, согнувшегося, присмиревшего, с зеленым горбом вещевого мешка за спиной. За те несколько минут, с того самого момента, когда в окне появилось его лицо, и до того, пока он встал на пороге, она пережила уже внезапное возвращение Родиона, — точно могла сбыться та нелепая, тревожившая ее по ночам мысль, — и успела примириться с неизбежной разлукой и с тем, что сидит на табурете не Родион, а другой.

— Ну, ничего. Ванюша, не вешай голову! — Гордей Ильич положил на плечо Яркина свою тяжелую бронзовую руку, и тот выпрямился. — Мы теперь везде воюем!.. Это ты от всего сердца должен почувствовать, понять. Как считаете, товарищи, можно будет доверить Яркину Ивану Алексеевичу руководство нашей комсомольской организацией?

— Лучше его никто не справится!

— Стоящий парень, чего там!