Мы все еще стояли в Раштелице. Вучетин при встречах со мной задумчиво щурил болезненно блестевшие глаза и недовольно ворчал. Все складывалось совсем не так, как он предполагал. С бригадой, действовавшей где-то южнее Коницы, мы не соединились; крупных боев за коммуникацию Мостар — Сараево не вели. Ограничивались лишь короткими налетами на противника, стоявшего в Тарчине, и разрушением железнодорожного полотна на линии Коница — Сараево. Но немцы под прикрытием бронепоезда неизменно восстанавливали разрушенное. Одним словом, как говорил Вучетин, замахнулись на дуб, а сломали былинку! Дело в том, что из штаба корпуса, стоявшего теперь где-то возле Дрвара, пришел приказ за подписью Поповича, в котором говорилось:

«В интересах координации действий и в связи с ожидаемой от Англии и США помощью продуктами, оружием и боеприпасами, в частности, взрывчатыми веществами, необходимыми для борьбы на коммуникациях, строжайше запрещаю всякие передвижения частей без моего ведома… Под ответственность командиров частей… В случае неисполнения карать буду беспощадно. Смерть фашизму, свобода народу! Коча Попович».

При таком приказе уж не проявишь особой инициативы!

Впрочем, время у нас не проходило даром. Бойцы целыми днями занимались стрелковой и тактико-строевой подготовкой, учились в кружках политграмоты.

Наш новый начальник штаба Куштринович усердно корпел над составлением разных учебных программ и расписаний. Сам следил за обучением бойцов, то и дело поправлял командиров, щеголяя своим знанием французского устава полевой службы. Со всеми он старался быть на короткой ноге, но никто упорно не называл его «друже». Куштринович возбуждал всеобщую неприязнь. Если бы не это отношение к нему бойцов и командиров, мы с Иованом за инцидент в доме Петровича, наверное, имели бы неприятности. Но все обошлось. И в конце концов интерес к Куштриновичу притупился. Надвинулись другие заботы, другие огорчения.

…Шел уже апрель. На высях гор еще стыли, дрожа на студеном ветру, голые ветки косцелы, а в долине Неретвы развесил свои зеленоватые сережки орех, соцветиями украсились граб и остролистый клен, зарозовел шиповник; вскипели цветом сливовые сады, обрамленные белой каймой терновника; даже дуб, еще как следует не оживший, лишенный веток, обрубленных на корм скоту, казался вечнозеленым кипарисом оттого, что его во всю вышину обвивал зеленый плющ.

Сразу же за домом Петровича нога утопала в желтых ковриках буквицы, в молодой шелковистой траве. Все в природе оживало, наливалось соками и силой. Бойцы же голодали. Они выискивали между камнями гомулицу, чтобы из клубней этого растения сварить себе нечто похожее на кашу. Соскабливали с деревьев съедобный исландский мох, подстреливали грачей или рылись в огородах, отыскивая прошлогодние корнеплоды. Занятия прекратились. Истощенные люди засыпали на уроках.

Крестьяне делились с нами всем, что имели, но и у них уже иссякли последние запасы. Петрович мог предложить нам к обеду лишь по блюдцу качамака. Даже наш интендант Богдан Ракич, проявлявший обычно чудеса изворотливости в делах снабжения, и тот приуныл. В Раштелице ему пришлось зарезать почти всех обозных лошадей, и вот уже самой блестящей добычей его оказалась воловья шкура. Он испек ее на костре и разделил это «жаркое» на порции.

Каждое утро мы просыпались с надеждой, что, может быть, сегодня придет обещанная нам помощь, и засыпали с горьким разочарованием, что опять минул день, а перемен никаких нет.

— Худы наши дела, — сказал мне как-то Джуро Филиппович.