Марья Митревна, охваченная страхом погони, с ужасом оглядывалась все назад, и ей было неприятно, что Акинтич смеется. Нашел тоже время… Старик перепоясался, поправил чересседельник, вытер полой шубы покрытые куржаком[24] ноздри тяжело дышавшей лошади и заворчал на нее:

— Ишь как жир-то тебя донимает, купчиху. На восьми верстах задохлась, толстомордая. Ужо вот я тебя выучу…

Несмотря на пятнадцатиградусный холод, лошадь вся дымилась, точно выскочила из бани. Она действительно была закормлена и едва дышала, раздувая крутые бока и мотая головой. Акинтич потрепал ее по крутой шее, еще раз оправил седелку и начал поворачивать.

— Ты это куда, Акинтич? — воскликнула Марья Митревна.

— А домой… — спокойно ответил старик. — Пусть теперь левизор нас по всем дорогам ищет, а мы домой потихоньку поедем. Как раз к самому чаю выворотимся… Савва Ермилыч, поди, заждался.

Старик опять засмеялся и прибавил:

— Недаром, видно, сказано, что у погони сто дорог, а у вора одна дорога… Хе-хе…

— Перестань молоть, — хозяйским тоном обрезала его Марья Митревна. — Ох, только бы господь пронес… Кажется, уж ничего бы не пожалела…

«Как же, не пожалеешь… Разговаривай! — думал Акинтич, взмащиваясь на облучок. — Тонул — топор сулил, вытащили — топорища жаль».

Теперь опасность миновала, и старик нарочно ехал тише, чтобы позлить хозяйку. Домой-то приедет гроза грозой, а теперь — вся в его руках. Вот уж обрадует Савву Ермилыча, как воротится живехонька…