— Здравствуйте, — заговорил я, не понимая ничего в этой сцене.

Старики посмотрели в мою сторону; Луковна поднялась со своего места и с радостной улыбкой проговорила:

— Как же это… да это ты, Кир… вы, Кир Викентьич? Ах, батюшки…

— Он! Он! — радостно возопил Январь Якимыч и, поспешно заключив меня в свои объятия, с раздражением в голосе начал жаловаться: — Вот она-с, — Январь Якимыч кивнул головой на Луковну, — совсем из ума выживать стала… Ей-богу! Должно быть, при древности своих лет, в понятии мешается.

— И ты, батюшка, тоже хорош! — обиженно заявила в свою очередь Луковна.

Старики опять сцепились на тему, какая собака красивее — с опущенным хвостом или с загнутым крючком. Они настолько увлеклись своим спором, что не обращали на меня никакого внимания, точно мы расстались всего вчера, а не десять лет назад. Это превращение в состояние полнейшего детства сильно огорчило меня, а потом рассмешило, когда старики опомнились и законфузились, причем старались свалить вину один на другого.

Дверь в бывшую комнату Меркулыча была открыта. Комната была совсем пустая, и я напрасно искал хоть какой-нибудь вещи, которая напоминала бы моего погибшего друга. Я заглянул в дальний конец комнаты, там на куче тряпья что-то зашевелилось.

— Кто это там у вас? — спросил я.

— А Кинтильян, может, помнишь? — отвечала Луковна. — За свое буйство да за материны слезы господь и смирил.

— Как смирил?